Заводя речь о своих «самых ранних воспоминаниях», я всегда испытываю затруднение, потому что не знаю, какие события действительно запечатлелись в моей памяти, а какие перешли от Любимой Матушки, Плуто или какого-то другого разума, который мой Господин мог походя подключить к моему. Так, например, я отчетливо вспоминаю, как Папа (прошу извинить, но именно под этим именем я знаю его; для меня у него просто нет другого) с несказанной грустью смотрит мне в глаза, декламируя стихотворение, которое я тоже прекрасно помню, хотя и не смею здесь воспроизвести. Полагаю, это было одно из творений графа Рочестера. Папа в байроновской рубашке с пышными рукавами и широким отложным воротником; на нем трико из черного бархата с серебряным кантом. Тонкие, светлые, почти белые, волосы ниспадают на плечи. У Папы темно-голубые глаза цвета марсианского неба, их синева усиливается контрастом с исключительно бледной кожей. Так же как манера одеваться или произносить слишком открытое «а», эта бледность явно показная. С таким же успехом он мог выглядеть и смуглым.
Скорее всего, это не моя память. Может быть, картина оставлена Любимой Матушкой, хотя, когда я прочитал ей наизусть стихотворение, она заявила, что в жизни не слыхала подобных вещей (правда, все время давилась от смеха). Не исключено, что виновницей была любая из дюжины самок Ганимеда, — с тех пор как Папа стал призовым фондом питомника, его свободный выбор фаворитки всячески поощрялся. Судя по числу потомков, которые могут на законных основаниях заявлять о происхождении от него, не стоит сомневаться, что Папа способствовал проведению в жизнь этой политики. Я не был знаком (а теперь уже и не смогу познакомиться) со всеми своими сводными братьями и сестрами.
Еще одно воспоминание — вероятно, мое собственное — рисует Папу на метровой высоте над землей. По обыкновению, на нем нет никакой одежды, и он смеется, схватившись за живот. Я не помню над чем. Должно быть, это одно из моих последних воспоминаний о родителе, потому что за спиной у него зелень земного луга, а играющий на его теле свет может быть только светом солнца на нашей родной планете — его ровно столько, сколько нужно. Хотя эта картина воспроизводится памятью не очень четко, я вижу, что у Папы было тело спортсмена, — но такое тело мог под Господством обрести каждый. В действительности Папа был очень скромен по части соматических пристрастий, тяготея к масштабам Челлини, тогда как большинство других предпочитало приближение к стилю Микеланджело.
О моей матери Кли Мельбурн Клифт я сохранил больше воспоминаний, но ни одно из них не отличается четкостью. Ей был свойствен тот тип классической красоты, над которым не властно время: благородное чело; безукоризненный нос; губы, которые сочленялись столь совершенно, что вполне могли быть приняты за высеченные в мраморе. В облике Кли Клифт действительно было что-то, заставлявшее воспринимать ее всю, от кончиков пальцев ног до совершеннейшим образом причесанных волос, как работу мастера по камню. Она была ярой сторонницей формы. Ей хотелось, чтобы я и Плуто называли ее Кли или лучше мисс Клифт, и всегда очень сердилась, если мы в моменты неосознанных порывов нежности отваживались произнести просто «Ма» или немного шутливое Папино прозвище «Любимая Матушка». Говори мы не на английском языке, Кли наверняка потребовала бы обращения на «вы», наложив категорический запрет на фамильярное «ты». Подобно многим женщинам ее поколения — первого поколения, выросшего под Господством, Кли была синим чулком и очень ревностно относилась к своей независимости. Выйти замуж и взять даже знаменитую фамилию Уайт, которой она могла бы гордиться, означало для Кли нарушение самой первой заповеди ее веры: полы должны быть равны во всех отношениях.
Ни я, ни Плуто не знали, как вести себя с Кли. Она хотела, чтобы мы воспринимали ее не как мать, а скорее как подругу семьи. Далекую подругу. Она занималась собой и уделяла мало внимания нашему образованию, ограничивая его отрывочными сведениями по истории и культуре. По какой-то причине особенно привлекательной для нее была легенда об ухе Ван Гога. Впервые она рассказала мне ее, еще когда я качался в уютной гравитационно-импульсной колыбели. Кли облекала повествование в дюжину разнообразных форм, но с каждой новой формой личность Ван Гога все более и более отодвигалась на задний план, а центральное место завоевывала его «подруга». Однако все, что я могу вспомнить теперь об этой подруге Ван Гога, — ее классический, как у Любимой Матушки, нос и умение сводить с ума влюблявшихся в нее мужчин.