Жюли тоже проснулась. По мановению ее руки под синтетическую музыку, имитирующую рожок, стены питомника растаяли, и я оказался лицом к лицу с безграничными сияющими просторами астероидов.
От изумления я разинул рот.
— Это все ваше, — произнес голос внутри моего разума; вскоре этот голос стал казаться таким же привычным, как мой собственный внутренний голос.
Взявшись за руки, мы с Жюли выпорхнули на эту фантастическую игровую площадку, где сферы небес играли свою музыку только для нас. Экзотические цветы, словно римские свечи, источали обильное благоухание. Все цвета радуги клубились вокруг нас лучистыми арабесками, а мы двое носились и кувыркались в гравитационном поле, словно скворцы, попавшие в воздухозаборник вентилятора.
Глава четвертая,
в которой я совершенно счастлив
Это был рай. Что я могу к этому добавить?
О, я знаю, что так нечестно. Знаю, что должен попробовать. Но не забывайте, сколь необъятна эта задача; вспомните, как много людей получше меня пытались справиться с ней и потерпели неудачу. Небеса Мильтона — скука; его Эдем хоть и приятен на первый взгляд, смертельно однообразен. У Данте немного лучше, но даже большинство тех, кто восторгается им, находит более трудным для себя парить в его эмпиреях, чем карабкаться по крутому склону чистилища или вязнуть в трясинах ада. Одним словом, лучше всего оставить Небеса попечению богов.
Позвольте мне начать с чего-нибудь простого, вроде географии…
Лебединое озеро было образовано из двенадцати крохотных астероидов, которые наш Господин искусно связал в некое подобие астрономических часов. Взаимные траектории двенадцати астероидов были определены с таким изяществом, что их конфигурация в целом должна была совершать один полный цикл каждые сто лет. Таким образом, зная код, стоило лишь бросить взгляд на небосвод, чтобы узнать год, месяц, день недели и час с точностью до нескольких минут. Самый большой астероид — Чайковский — имел диаметр всего шестнадцать километров, а наименьший из двенадцати — Мильход — был невзрачной скалой не более полутора километров от полюса до полюса. Главный питомник и все долговременные сооружения самых разных размеров находились на Чайковском, но каждый любимец мог свободно перебираться с астероида на астероид, пользуясь широкими струями скоростной тяги, либо — если он чувствовал себя в силах — просто прыгая, поскольку гравитация всюду вне сооружений питомника не превышала ничтожную величину 0,03 земной. Внутри сооружений, как и в Шрёдере, поддерживался удобный уровень 0,85.
Лебединое озеро, хотя и отстроенное с бльшим вкусом, чем другие известные мне питомники, мало отличалось от прочих. Стены, полы, все элементы несущих конструкций представляли собой силовое поле, заключенное в микроскопически тонкий слой материала — атомы или молекулы, что-то в этом роде. Единственным устройством, неизменно находившимся в любом помещении, был пульт управления, которым умел пользоваться каждый любимец. С него осуществлялось управление температурой, влажностью, скоростью ветра, освещенностью, эффектами тумана, гравитацией и размерами помещений. Управлять размерами было исключительно сложно, только профессиональный архитектор с большим опытом (или Господин) знал все вводы и выводы этого устройства. Большинство из нас довольствовалось выбором примерно тысячи стандартных команд: Луи Шестой, Фермерский Двор, Замок Дракулы, Брюхо Кита, Сахара, Баня Сераля и т.п. Был специальный диск для установки степени реальности и стилизации любой из этих сцен. С его помощью можно было добиваться поистине жутких эффектов, например воссоздать ультрареалистичное болото плейстоцена или в точности выдержанную гостиную времен возрождения Бронкса. И эти эффекты достигались всего лишь вращением диска…
Не более того! Я не могу оставаться спокойным, вспоминая все это. Счастье…
Стоицизм, старина Белый Клык, только стоицизм!
Почти все время мы с Жюли проводили за пределами помещений, носясь с астероида на астероид. В порядке уменьшения размеров от Чайковского до Мильхода остальные десять астероидов назывались: Стравинский, Адан, Пуни, Прокофьев, Делиб, Шопен, Глазунов, Оффенбах, Глиэр и Набоков.
По этому списку читателю нетрудно понять, что Господин Лебединого озера был балетоманом. Каждому астероиду он дал имя автора знаменитого балета или нескольких знаменитых балетов. По существу все на Лебедином озере, включая и собранных на нем любимцев, было подчинено этой единственной страсти нашего Господина. Спешу добавить, что она была и нашей страстью, нашим предназначением и нашим величайшим счастьем, сопоставимым разве что с наслаждением самой Своркой.
Черт побери, так мне даже не начать описание! Я должен был знать, что приду к чему-то подобному — невразумительным дифирамбам.
Вернемся к тому, как мы с Жюли порхали по астероидам. Мы не просто порхали — мы танцевали. Фактически в течение всего времени пребывания на Лебедином озере, все десять лет, мы не переставали танцевать. Над каким бы астероидом мы ни парили, при нашем появлении включалась музыка — миниатюрный электронный оркестр, исполнявший сочинение того композитора, который наиболее соответствовал нашей скорости, траектории полета, идиоритмике движения и настроению. Это могли быть и импровизированные модуляции от одного музыкального произведения к другому и обратно из репертуара любого другого астероида. Зачастую модуляции оказывались самыми восхитительными пассажами (вообразите музыкальное воссоединение Оффенбаха и Стравинского!), которые побуждали нас кружить и кружить с легкостью пушинок, нигде надолго не задерживаясь.
Были и другие механизмы, которые служили той же цели, исполняя обязанности рабочих сцены, управляя светом, создавая бутафорию, оборудуя сцену, когда музыка требовала чего-то более особенного, чем фейерверк…
Аппаратура запахов работала в полной гармонии со всеми остальными механизмами, обеспечивая эстетическую синхронность…
Да, были, наконец, и мы — Жюли, я и другие любимцы. Ансамбль. Мы-то и создавали целостность Лебединого озера, потому что наше веселье было бесконечным, потому что музыка сопровождала нас там повсюду. Я говорю, что мы танцевали, но большинству моих читателей это определение не дает понимания того, чем мы занимались. Для среднего Динго танец — некое заранее разученное упражнение, выполняемое в паре с индивидом противоположного пола. Оно дает выход определенного сорта мощному напряжению по одобренным обществом каналам. Когда танцевали мы, в этом не было ничего столь грубо примитивного. Все, что мы делали, все, что мог сделать каждый, становилось элементом танца: наши обеды, наши занятия любовью, наши тайные помыслы и самые глупые шутки. Танец соединял все эти отдельные элементы в эстетическое целое; он приводил к единому знаменателю неупорядоченность жизни, создавая из нее великолепные гобелены. Наш девиз был не «Искусство ради искусства», а «Жизнь ради искусства».
Как мне объяснить это Дингам? Ничто не пропадало зря. Ни слово, ни мысль, ни обмен взглядами. Думаю, именно это важнее всего. Но был в этом и более глубокий смысл. Всему отводилось точное место, совершенно как в музыкальном произведении, сочиненном по правилам, где каждой струне положено звучать в строго определенный момент.
Еще раз возрождалась старая романтическая идея синтеза искусств: та же самая, что вдохновляла Байрейтские фестивали Вагнера и «Русские сезоны» Дягилева. Но Господин Лебединого озера располагал ресурсами для ее реализации, какие тем двоим приходилось искать на ощупь. И его главным и самым необходимым ресурсом были дорогие, горячо любимые любимцы — мы. Он баловал нас, нежил нас, приводил нас в форму. И не только физически (за физическим состоянием любимцев следил даже самый небрежный Господин); еще больше внимания он уделял нашей ментальной доводке. На деле слишком большая острота ума может оказаться недостатком. Господа Папы на Церере и Ганимеде в большей мере развивали интеллект своих любимцев, чем допускал наш Господин. С тем первым поколением любимцев во всем были допущены кое-какие передержки. Поуп где-то говорил о Шекспире, что тот был «необработанным алмазом». Разве не мог бы Шекспир сказать то же самое о Поупе? Важнее, как видите, быть не остроумным, воспитанным или блистательным, но искренним. Мы, любимцы второго поколения, находили стиль наших родителей сухим, чрезмерно интеллектуальным, неприлично ироничным. Нам хотелось упрощать, а поскольку предметом нашего искусства была сама жизнь, мы упрощали себя. Подобно юному Вертеру, мы культивировали в себе предумышленную наивность. Мы не только жизнь делали танцем, но даже самое простенькое выражение — вроде «спасибо» или «с вашего позволения» — мы превращали в своего рода рапсодию.