— Но если наша жизнь здесь бессмысленна, то чего ради Пановский суб-первый продолжает посылать сюда паштеты? Какое ему дело?
— А это — вопрос, который, надеюсь, он никогда не задаст самому себе. К счастью, до сих пор он размышлял только о нашем физическом существовании. Если же он задумается о духовной стороне нашего бытия и убедит себя, что души у нас нет, он вполне может прекратить посылать нам припасы.
— Доктор, я не могу в это поверить.
— Это потому, что вы не католик.
— Хорошо, пусть мне такие вещи недоступны, но вы-то католик, так и ответьте, что случится, если весь этот чертов мир будет отправлен к черту на кулички? Помните, вы говорили, что такое возможно. Здесь останется его эхо, со всеми людьми и самим папой римским. У них тоже не будет ни душ, ни морали?
— Натан, какой прекрасный вопрос! Я об этом никогда не думал. Конечно, в основе своей ситуация останется неизменной, но каков масштаб! Целый мир без теней! И если уж выдумывать парадоксы, то предположим, что такая передача произошла две тысячи лет назад, и сам Христос… Ах, Натан, почему вы не богослов, у вас инстинкт к подобным вещам. Возможно, вы заставите меня изменить точку зрения, что в моем возрасте почти неслыханно. Я обязательно обдумаю этот вопрос. Но теперь, когда я показал вам свою душу, неважно, есть она или ее нет, не покажете ли вы мне свою?
Лоб Хэнзарда нахмурился еще сильнее.
— Я вас не понимаю.
— Натан, почему вы кричите по ночам?
Только через неделю разговор между Хэнзардом и Пановским принял парламентские формы.
— Простите меня, ради Бога,— сказал Хэнзард,— что я тогда так сорвался. Совершенно недопустимо было кричать на вас.
— Вы кричали не на меня,— сказал Пановский,— хотя Бернар рассказал мне об этом случае. Сказать по правде, я был недоволен его поведением и отругал его. Ваши сны не касаются никого, кроме вас. Мне кажется, Бернар, попав сюда, позволил себе стать соглядатаем. В какой-то мере это происходит со всеми, но он мог бы ограничить свое любопытство тем миром и оставить в покое нас.
Хэнзард неловко рассмеялся.
— Странно слушать, что вы говорите. Ведь я как раз пришел, чтобы сказать вам… то есть — ему, что он был прав. Может быть, не совсем прав, но…
— Но вы собирались ответить на его вопрос, не так ли? Как говорят, исповедь облегчает душу. Особенно душу протестанта, к каковой категории я отношу людей вроде вас. Они всегда столь суровы к себе, и отпущение грехов просто ошеломляет их.
— Мне не надо отпущения грехов,— сурово сказал Хэнзард.
— Об этом я и говорю: вы не хотите отпущения грехов и тем сильнее будете поражены, получив его. Скажите, Натан, вы воевали в шестидесятых во Вьетнаме?
Хэнзард побледнел.
— Откуда вы знаете? Я как раз собирался рассказать вам об этом.
— Здесь нет никакой телепатии. Давайте рассуждать: вам сейчас тридцать восемь, значит, призывного возраста вы достигли в самый разгар этого ужаса. Во время войны всегда происходят крайне неприятные вещи. Мы, штатские, позасовывали головы в песок и имели весьма слабое представление о том, что там было, но все равно газеты были полны жутких историй. Вам пришлось убивать; возможно, среди убитых были женщины и дети. Так?
Хэнзард кивнул.
— Это был маленький мальчик, не более пяти лет.
— Вам пришлось застрелить его, чтобы защитить себя?
— Да, это была самозащита! Я сжег его заживо. Некоторое время они молчали. Хэнзард смотрел в лицо Пановского, но не видел там осуждения.
Потом Хэнзард сказал, стараясь, чтобы голос звучал ровно и буднично:
— Вы знали все прежде, чем я вам рассказал. Вы предчувствовали, о чем я хотел рассказать.
— Все мы грешники, и наши грехи вовсе не такие уникальные, как кажется нам самим. Когда тринадцатилетний мальчик приходит в исповедальню с ногтями, обгрызенными до мяса, священник не будет поражен, узнав, что тот совершил грех Онана. Если взрослый человек, армейский капитан, моральные принципы которого всегда туго затянуты ремнями, с криком просыпается по ночам, следует думать о причине, соизмеримой с душевной мукой. Кроме того, Натан, ваш случай вовсе не исключителен. Думаю, что про войну написано не менее дюжины романов, герои которых тоже просыпаются с криком. Но почему после стольких лет молчания вы вдруг захотели об этом рассказать?