Выбрать главу

Пожары у нас в деревне были редко, как я помню, один или два раза. Это страшное бедствие поразило меня необузданностью стихии, которая не щадила ничего. Теперь этого я желал врагу своему Гришке Дукату. Я уже рисовал мысленно, как подкрадусь через сад к дому Гришки, как подсуну спичку, как рванет пламя.

Дальше мне становилось боязно. Ладно, Дукат виноват перед матерью, передо мной, но при чем его ребятишки, жена тетя Фрося, тихая, кроткая женщина, они чем виноваты?.. Представилось, как, зябко поеживаясь, запрыгает по настылой земле ребятня Дуката, заперхает от стужи, и у меня по телу мурашки пошли. Страшной была такая жестокость…

К вечеру в голове родилась другая мысль, как отомстить Гришке, — отрясти грушу у него в саду. Груша эта была единственной деревенской примечательностью. Высокая, стройная, как тополь, она возвышалась над деревней и была видна издалека. Каждый год груша обильно плодоносила, и удивительно вкусные в кулак восковые плоды наполняли ароматом улицы, конфеточный дух распространялся по всей деревне. Поспевала она в сентябре, и тетя Фрося готовила из них с медовым вкусом взвар, мочила в двенадцативедерной бочке, сушила на компот. Груша была предметом гордости Дуката. Не раз слышал я, как он похвалялся:

— У меня Фроська рассолец с груши принесет из подвала — в нос шибает, любое похмелье как рукой снимает.

Повозку за искладнем Дукат в тот день не прислал, и это сдерживало мою жажду мщения, теплилась надежда, авось все обойдется… Но стоило мне вспомнить красное, воспаленное от слез лицо матери, как злость на Гришку снова одолевала меня.

Спать я улегся в шалаше, хотя ночи стали холодными, с тяжелыми росами, и даже под старым полушубком стыли ноги: казалось, кто-то иголками колол мне пятки и тело. Мать удивилась, когда вечером я отправился на ночлег в сад.

— Чего ты, Гриша? — спросила она ласково. — Замерзнешь там, да и что в саду охранять — яблоки мы убрали…

Я набычился, пробурчал что-то невнятное про духоту в доме, и мать, подав мне старый полушубок, предупредила:

— Ты, если замерзнешь, в дом возвращайся. Я дверь закрывать не буду…

Часов до двенадцати я не спал, читал книжку, подсвечивая себе карманным фонариком. Фонарик подарил мне Сергей Бочаров перед самым отъездом. Был тот блестящий круглый фонарик с длинной ручкой предметом моей неописуемой ребячьей гордости: такого ни у кого из моих сверстников не водилось.

На свою дерзкую операцию я отправился после того, как первые петухи рвущимися хлопками крыльев разорвали ночь, наполнили деревню веселой перекличкой… Велико было желание взять с собой фонарик, но эту мысль я сразу отбросил: а вдруг свет увидит Дукат и помешает мне довести свое дело до конца? Ночь была темной, ветреной, деревья в нашем саду поскрипывали, и это облегчало задачу.

В сад Дуката я пробрался с огородов, от реки, без труда подобрался к груше, которая и в темноте возвышалась какой-то мрачной могучей копной. Груша со звоном шелестела листвой, как живая, вздрагивала каждым своим сучком, и мне стало не по себе, точно эта дрожь вселилась и в меня. Но я до боли сжал кулаки, страх немного отошел. Взобраться на дерево труда большого не составило: нижние суки касались земли, и я потихоньку, больно натыкаясь на колючки, полез вверх. Там, наверху, я методично, один за другим, начал отряхивать сучки, и не вызревшие еще плоды глухо застучали о землю, точно весенний дождь. И чем дальше я совершал вероломство, тем большей яростью наливались моя голова и руки. На секунду снова передо мной мелькнуло лицо матери в слезах, размазанных по щекам, и это точно добавило мне силы.

В свой шалаш я вернулся часа через два, прилег под полушубок и уснул сразу, довольный собой. Страх мой отошел, наоборот, душа наполнилась какой-то необъяснимой гордостью за себя.

Через несколько дней меня снова разбудил голос Дуката. Он громко стучал сапогами, зычным голосом здоровался с матерью и теткой, а у меня сжималось сердце от страха. Ничего хорошего такой ранний визит не сулил. «Наверняка дознался, — рассуждал я, — ведь в деревне все знают друг о друге», — и, укрывшись с головой, я прижался к переборке на полатях, затаил дыхание. Теперь не избежать мне порки, мать такой дерзкий поступок не простила бы.