Выбрать главу

— Зайти можно?

— Ты что, на пожар спешишь? Тебя сейчас и слушать никто не станет…

— Ну, тогда вас попрошу две просьбы выполнить. Первая — пусть директор на машину посмотрит, что я на буксире приволок. А вторую я на бумаге изложу…

На листке, выдранном диспетчером из тетради, Юрка написал размашисто: «Прошу перевести меня в первое отделение совхоза, так как я не желаю работать рядом…»

С кем он не хотел работать, Юрка не написал, может быть, преднамеренно, а скорее просто в спешке. Передав заявление диспетчеру, Юрка зашагал к выходу. Диспетчер, пробежав глазами листок, заспешил за ним, крикнул с крыльца:

— Эй, Глазков, ты пыл укороти! По таким делам тебе самому с директором говорить надо…

— Ничего! — крикнул в ответ Юрка. — Сам разберется. А у меня коровы с голодухи небось концерт устроили.

Но диспетчер эти слова из-за рева трактора не услышал.

Причуда

Ночь шуршала дождем, звенькала незакрепленным оконным стеклом, шелестела осинником. В другое время под эту монотонность спалось бы сладко и безмятежно, но сегодня Ершову хоть глаза коли — пропал сон, отлетел напрочь. Будешь завтра целый день носом клевать. А всему причина — письмо Любахино. Угораздило сестрицу разбередить старое, отболевшее, словно в затухающем костре прутиком пошевелить…

Любаха писала редко и коротко, как будто кто под руку толкал: живы, здоровы, ребята растут, с деньгами туговато, разлюбезный муженек не умнеет. А в конце — привет от соседей, от всех чохом. Ершов привык к таким письмам, прочитывал их, откладывал и спокойно жил дальше. Сам он тоже сестре писал редко, да и вообще не любил письма: казенная вещь — бумага, не все ей поведаешь, что на душе у тебя.

На этот раз Любаха прислала письмо обстоятельное. И даже в почерке степенность, неторопливость угадывалась — буковка к буковке, как бусинки, нанизаны. Писала сестра о своем житье-бытье чуть иронически, дескать, близок локоток, да не укусишь, «сама, дура, глядела — за такого летела» (из частушки слова выцарапала), теперь «расхлебывай кашу одна». А дальше на слезливый тон перешла. «Дорогой мой братец, — писала она, — была недавно я на нашем подворье, и такая меня злыдень-тоска за горло взяла — видно, рассыпаются нашей мамани косточки. Дом наш родительский приходит в такую негодность, будто на беспутном мужике сапоги, — дыра на дыре. И подумала я, а ведь есть у нашего дома хозяин — может, тоже беспутный, не мне судить, потому и пишу тебе это письмо: гоже ли свое гнездышко пускать по ветру, как сентябрьскую паутину? Сам знаешь, Вася, мне туда перебираться не с руки — как-никак казенная квартира, да и средств кот наплакал. А тебе бы сейчас перетряхнуть дом, и он бы новой монетой заблестел. Любо было бы туда приходить. А что работы касается, то в городе ее тоже хватает, без дела никто не сидит, любой мужик, мало-мальски с головой, две сотни выколачивает. Так что бросай ты, Вася, свой колхоз, на нем белый свет клином не сошелся. А если не приедешь — пропиши, как мне с домом поступать, продать усадьбу или еще как…»

Материнский дом был незаживающей раной Ершова. Уж сколько лет прошло, как покинул родной порог, а приходит весна, обольются молоком сады — и потянет туда, в степной городок, небольшой, приветливый, чистенький. И сны на один манер снятся: идет Василий родной улицей, под ногами мурава зеленью разливается, а на крыльце мать — седые волосы зачесаны гладко, кофточка с оборкой — и все рукой машет, к себе зовет…

Каждую зиму Ершов себе клятву давал: придет весна, плюну на все, два дня затрачу, а дома побываю. Но приходила весна, и работа к горлу как нож приставляла: то с севом заполышка поручалась, то блоха на свеклу бросилась, то клевера погибли, а скот кормить нечем: думай, голова, картуз купим, — и так пол-лета пролетит, дальше сенокос, уборка, а осенью на родину ехать Ершову самому не звалось — не хотел себе портить впечатление: приедешь — грязь, серость, а ляжет все это тягостным грузом на сердце.

Из городка в Гороховку Ершов приехал после института. Городской житель, никак он не мог привыкнуть и к ранним подъемам, и к поздним возвращениям, а самое главное — к работе без начала и конца. Думалось иногда: не уходи сутками домой, работа все равно, как хлебосольная хозяйка, новый ломоть, более увесистый, подсунет. Но как-то незаметно Ершов начал привыкать к деревне. И вот Ирина, жена, места себе не находила, как птица, у которой гнездо разорили. Свадьбу Ершов справил на последнем курсе, в Гороховке для нее должность экономиста нашлась. Но работа у Ирины что-то не ладилась. Наверно, не хватало практичности, деревенской сноровки. Как в той байке, которую дед Ершова своей жене Ефросинье рассказывал, надумав ее подзадорить. Короткая байка, но с большим смыслом. Старуха просила старика украсть у барина пшенички.