Выбрать главу
Вдали показалося море,Над морем Киприды звезда.

С тех пор не меркнет для него это светило, с тех пор он молился на женщину, поклоняется ей. Но поклонение его бурно, а не смиренно и не благоговейно; со своей богини он срывает одежды и восторгается ее наготой. Мир как гинекей – вот основной момент его мироощущения. Эротизм проникает его страницы, Киприда не покидает их. Женские лобзанья Щербина поет неустанно, и стихи его, посвященные им, полны очень определенных деталей и откровенной чувственности. Последняя смущала цензуру его времени, и она ставила точки там, где у поэта были нестыдливые слова.

То, что он не угодил цензуре, мы бы ему простили; но у него есть худший грех: он не угодил Кузьме Пруткову, который по праву писал на него злые пародии… Дело в том, что на высоте греческой наивности и стихийного сладострастия Щербина не удержался, и гинекей его принимает иногда явно пошлый оттенок; чувственность его не имеет такой элементарной и непосредственной силы, которая оправдывала бы ее как самое природу или, вернее, делала бы ее не нуждающейся в оправдании. Любовь к женщине превращается в женолюбие, и сластолюбием оказывается сладострастие.

Кроме того, Щербина и вообще древним греком не мог остаться до конца. Как и Майков, он не выдержал язычества, не пошел беззаветно навстречу радости, не отдался в полную власть упоенной плоти, – он захотел оправдаться в своем наслаждении, приписать ему более идейный и степенный характер. Он как бы спохватился, вспомнил, что он не язычник, а христианин, и вот кипящее вино страсти, «искрометную кровь винограда», поэт разбавляет водой спокойствия, умеренности и на самое почетное место своего пантеона сажает уже не Афродиту, а Софрозину, скромную богиню благоразумия.

… У лона жены русокудрой,Молодой, полногрудой жены, —

он хочет наслаждаться… «беседою мудрой». Если бы читатель подумал, что мудрое здесь явилось случайно, только в качестве удобной рифмы к русокудрое, то его разубедили бы в этом другие места из стихотворений Щербины. Например, он просит любимую женщину «сытныя снеди принесть и весельем кипящие вина, и ароматы, и мудрого мужа Платона творенья». Сытные снеди умеряются творениями Платона… Затем еще говорит он, что для него «мелодия духа разлита многозвучно в телесных чертах», и восклицает:

Нет для меня, Левконоя, и тела без вечного духа,Нет для меня, Левконоя, и духа без стройного тела.

И вообще, если он в восторге «от белизны легкопенной скульптурного тела», если эти женские чары неотразимо влекут его к себе, то все же он не хочет отрешаться и от покровительства богини Софрозины с ее чувством умеренности и меры:

Дай страсти, Киприда, дай больше мне страсти,Восторгов и жара в крови:Всего ж не предай одуряющей властиБольной и безумной любви.

Больное и безумное, конечно, были чужды язычнику, и он действительно соблюдал золотую меру в культе красоты, – но язычник бы сам об этом не говорил так настойчиво, не ставил бы себе в заслугу своего благоразумия, тем более что и оно не было для него чуждым, внешним велением и сдержкой, а грациозно и естественно, незаметно для его мощи, невидимо для его сознания, вырастало из самых недр его природы.

Он часто воспевает любовь, Щербина, но берет у нее только то, что в ней светло, легко, чувственно. Трагизму любви, тому, чем она близка к смерти, хотя и сильнее ее, он посвящает мало внимания. В этой области серьезного отметим одно его тихое, грустное стихотворение – «Земля».

Ты помнишь ли случай, родная?Когда я малюткой была,В саду меж цветами летая,Меня укусила пчела.Как палец мне жало палилоИ слезы ручьями текли —На палец ты мне положилаЩепотку холодной земли…И боль от того унялася,И радостно видела ты,Как я побежала, резвяся,За бабочкой пестрой в кусты…Пора наступила иная,И боль загорелася вновь…Боюсь я признаться, родная,Что жалит мне сердце любовь!Но тем же и этой пороюТы можешь меня исцелить:Могильной холодной землеюНавеки мне сердце покрыть.

Для того чтобы не возникла эта сердечная драма, для того чтобы сердца не пришлось лечить могилой, лучше пусть девушка останется Миньоной, пусть длится ее утро и дольше не настанет ее полдень:

О, постой же на этом мгновеньи…Не люби, не цвети и не зрей!

Красота – не только в женщине, но и в искусстве. Великая традиция Фидия и Апеллеса живет в мире, который не довольствуется красотою одной природы, но и воспроизводит ее в человеческом вдохновенном творчестве. При этом, однако, отношение Щербины к искусству – какое-то двойственное, и это, может быть, связано с тем, что он вообще не имеет цельного мировоззрения и в поэзии его отсутствует даже какая-нибудь глубокая и оттого примечательная односторонность. Именно он ставит искусство, т. е. в известном смысле цитату, нечто вторичное и воспроизведенное, так высоко, что перед ним бледнеет непосредственная красота мира. Весна, покидая землю, оставляет свои краски поэту, и она уверена, что благодаря ему люди даже и не заметят ее отсутствия. Изменят женщины, поблекнут их цветущие лица, все разрушится, все обманет, —