Выбрать главу
Ты только счастлив своею бессменнойИ несходящей весною,Ты только вечен, румянец вселенной,В небе горящий звездою.

Оттого и обидно умирать, так горько не быть – «горе не жившим и горе отжившим!». И с ужасом чувствует каждое я свое одиночество и быстротечность.

Чувствую, силы мои,Юные силы слабеют;Слышу – холодную рукуСмерть положила на сердце,Страстное сердце мое…Что же, разлитая всюду,Царствует жизнь предо мною,Все проникая собой?Что же нигде я в природеОбраза смерти не вижу?Я оглушен, ослеплен дифирамбомВечно стремящейся жизни,Вихрем ее увлекаем,И отстаю я от хода людейВ этом вакхическом беге, средь кликов,Плясок и песен…

В самом деле: есть в мире полноводный родник живой воды, есть в мире бесконечная возможность жизни – и тем не менее каждое индивидуальное существо обречено умереть. Какая трагедия, какая насмешка! Отдавать последнее трепетание своего тела, когда кругом трепещет любовь; задыхаться, когда около меня все дышит, когда окрест меня в беспредельных пространствах такое буйство жизни! Умирать при звуках мирового дифирамба, под ликование опьяненного и опьяняющего космического Вакха; уходить, когда все приходит, когда ласкает весна, с юга лазурного веет зноем и легкой прохладой, и глазами, темнеющими от наклонившейся смерти, видеть, как земля, одетая в зеленое, пирует свой брачный пир и не замечает наших похорон или отпускает нас без жалости и с насмешкой, – таков удел всего отдельного. «Много есть жизни в природе», и отдельное мечтает, говорит: «Жизнь я займу у природы»; но природа, такая богатая, такая неисчерпаемо-изобильная, не дает взаймы больше того, что она отмерила, и не делится с нами избытком своей жизни.

Именно оттого в душе человека, в душе поэта, и воцаряется в конце концов мертвенная тишина.

Я наложил печать глубокого молчаньяНа сердце страстное, на громкие уста;Мной жажда вечная горящего желаньяОтчаяньем холодным залита.

На высоте одного только сочувствия живому не останешься, и сострастие фатально уступает свое место бесстрастию. Вот мир рисовался Щербине как сладострастный гинекей, и всю природу оживлял он как единое божество, и говорило ему искусство, говорило всеми своими формами, и всеми своими красками, и всеми своими звуками, – но все это не спасло его от внутренней беззвучности, и в заключении его поэтической книги мы читаем про эту безотрадную тишь:

В моей душе давно минули бури;Уж мне чужда теперь их мрачная красаИ надо мной без туч и без лазури,Как над пустынею, нависли небеса…Спокойно все во мне и безмятежно,Невозмутимая такая тишина,Что мать бы мне завидовала нежно,И счастия слезой заплакала б она…Но, за врагов молившийся Спаситель,К Тебе я возношусь сердечною мольбой:Моим врагам, земной неправды Мститель,За злобу не воздай подобной тишиной!

Ибо это – тишина смерти. И к ней пришел такой поэт упоенной жизни и женщины, как Щербина. Но в потомстве, конечно, сохранилось не то, что в нем было тленного и тихого, а то страстное и сострастное, что изливалось у него в стихах пластической красоты и звучности, что до сих пор волнует своеобразной мощью старинных слов. Мы знаем теперь, что у него не было какой-нибудь исключительной, всезахватывающей глубины и звучали у него разные мотивы, которыми он сам проникался недостаточно; он то желал в конечном идеале всецелого познания, то стремился к одной любви; он скорбел страданиями «многонемощной толпы» и сетовал на человечество, что оно водворило смятение в своей семье, что оно расточительно тратит людскую кровь в беспрестанных битвах, которые он описал в прекрасных, немногословных октавах, – но потом утешался, успокаивался, не имея силы для отчаяния и отрицания; он далеко не был чужд общих мест, и многие его стихотворения являются только распространениями тех эпиграфов, тех чужих изречений, которые послужили для них поводами: мы все это знаем – и все-таки благодарно помним, что он искренне и страстно любил красоту и ею утешал себя в жизненных невзгодах, и она, как звезда, сияла ему над «общественной пустыней». Так как она сияет всем и поныне, то и поныне в кругу русских поэтов найдется скромное место и для певца жизни и женщины, для сына Эллады, ее сироты, которому бессмертная красота заменила давно умершую мать.