Солдат, сочиняющий письмо домой, — настолько привычное зрелище, что никто из этих людей уже больше не обращал на него внимания, не замечал его. Тем более что убедились — по-русски он не смыслит ни бельмеса.
Главенствовал у них, по-видимому, тот, сухощавый, бритоголовый, с правильными чертами лица, с серыми холодными глазами и вытянутыми в ниточку бровями на сильно скошенном лбу. Когда он бросал короткие реплики, все смолкали, даже тот, с барски картавым баритоном, любитель афоризмов: «Для того чтобы убить, не обязательно знать анатомию», «Среди негодяев я мог бы быть новатором», «Дороже всего приходится платить за бескорыстную любовь».
Как-то он сказал томно:
— Кажется, я когда-то был женат на худенькой женщине с большими глазами.
Бритоголовый усмехнулся.
— И загнал ее в Бейруте ливанскому еврею.
— Ну, зачем оскорблять, — арабу, и даже, возможно, шейху.
Бритоголовый свел угрожающе брови, процедил сквозь зубы:
— Ты что мне тут лопочешь?
Обладатель баритона мгновенно сник:
— Ну ладно, Хрящ, ты прав.
Сухонький, напоминавший подростка, жилистый старик с маленьким, сжатым морщинами, горбоносым лицом, спросил с кавказским акцентом:
— Шейх? Что такое шейх? Я сам шейх. Почем продал, не помнишь?
Человек с обвисшим лицом и чахлыми волосами, зализанными на лысину, только пожал плечами.
Бритоголовый сказал:
— Нам, господа, следовало бы и здесь навести порядок.
— У немцев?
— Я имею в виду русскую эмиграцию. Одних Гитлер воодушевил, вселил надежды, а другие — из этих, опролетарившихся, — начали беспокоиться о судьбе отчизны.
— Резать надо, — посоветовал старик.
— Не лишено, — согласился бритоголовый. — Я кое-кого назвал шефу, предложил наши услуги — устранить собственноручно. Это имело бы показательное значение, мы бы публично продемонстрировали нашу готовность казнить отступников, но увы, шеф отказал. Пообещал, что этим займется гестапо. А жаль, — грустно заключил бритоголовый.
Человек с обвисшим лицом протянул мечтательно:
— А в России сейчас тоже весна-а!
— Будешь прыгать, не забудь надеть галоши, чтоб ноги не промочить.
— Я полагаю, уже подсохнет…
— Польшу они в три недели на обе лопатки.
— Ну, Россия — не Польша.
— Это какая тебе Россия? Большевистская?
— Ну, все-таки…
— И этот тоже! Заскулил, как пес.
— В каждом из нас есть что-то от животного…
— Ты помни номер на своем ошейнике, а все остальное забудь…
Сухие, пахнущие пылью лучи солнца падали на эту закованную в булыжник землю, на зарешеченные окна зданий, на это отребье, на предателей, донашивающих трофейные мундиры поверженных европейских армий. От высокого забора с нависшим досчатым карнизом, оплетенным колючей проволокой, падали широкие темные тени, и казалось, будто двор опоясывают черные рвы. Бухали по настилам сторожевых вышек тяжелые сапоги часовых. Ссутулясь, сидел Иоганн, держа на коленях дощечку с листком бумаги, и что-то старательно выводил на ней карандашом. Он тоже был тут узником, узником, подчиненным размеренной и строго, как в тюрьме, регламентированной жизни.
И все-таки он был здесь единственным свободным и даже счастливым человеком и с каждым днем в этом страшном мире все больше убеждался, что он тут единственный обладатель счастья. Счастья быть человеком, использующим каждую минуту своей жизни для дела, для блага своего народа.
Вот и сейчас, сидя на солнце, Иоганн терпеливо и старательно работал. Да, работал. Рисовал на тонких листках бумаги хорошо очиненным карандашом портреты этих людей. Каждого он хотел изобразить дважды — в фас и в профиль. Он рисовал с тщательностью миниатюриста.
Никогда раньше Саша Белов не испытывал такого трепетного волнения, такой жажды утвердить свое дарование художника, как в эти часы.
И если в искусстве ему был глубоко чужд бесстрастный, ремесленный объективизм, то сейчас только этот метод изображения мог заменить ему отсутствие фотообъектива. Он должен был воспроизвести на бумаге эти лица с такой точностью, словно это не рисунки, а сделанные с фотографий копии.
Рисуя, он должен был сохранять на лице сонное, задумчивое выражение человека, с трудом подбирающего слова для письма. А между тем от успеха его теперешней работы, возможно, будут зависеть судьбы и жизни многих советских людей.
В столовую приходила чета глухонемых. Он — плотный, плечистый, черноволосый, с крупными чертами неподвижного лица. Глаза настороженно-внимательные, с нелюдимо-враждебным, немигающим взглядом. Она — пушистая блондинка, тонкая, высокая, нервная, чуткая к малейшему проявлению к ней внимания или, напротив, невнимания. На лице ее непроизвольно мгновенно отражалось то, что ее сейчас волновало. Это была какая-то необычайно выразительная мимика обнаженной чувствительности, отражавшей малейший оттенок переживания.