Анапский полк занимал позиции по берегу Прута. Траншеи и землянки 2-й роты извивались у самой кромки густеющих камышей; желтым разливом уходили камыши к воде. Противоположный берег виднелся серой узкой полоской. Там — враг. Оттуда, бывает, бьют пушки, шалят пулеметчики и снайперы.
— Вы, ваше благородие, не дюже вытуляйтесь в лакировочной фуражке, — предупредил в первый же день бородатый постовой в траншее. — Шалят оттель… Ненароком клюнет.
Разговорчивый бородач в благодарность за дорогую пахучую папиросу тут же поделился недавним:
— Нады вот тах-то… вашего благородия, тож вьюноша зеленый, вытулил головку, а козыречек и блесни… Приголубила пуля. Дура дурой, сказывают, пуля-то. Хоша по нашим, солдатским, соображениям она понятие имеет…
— О ком ото? — спросил Николай, уже догадавшись, что речь идет о его предшественнике, прапорщике Светличном.
— В аккурат на их место вас дослали…
С самого начала, считай, воюет. Более двух лет. А вот так, на боевых позициях, впервые. В затылок все глядел войне; по локти возился в чужой дымящейся крови, своей покуда ни капли не пролил. Нынче заглянул войне прямо в глаза; не успел рассмотреть, но ощущения вызвала сложные, противоречивые. Весь день ходил по землянкам, траншеям — вживался. Солдаты, подчиненные, — вот не думал! — вселили беспокойство. Как сложатся взаимоотношения? Исподволь пытливо приглядывался к офицерам — теперь ровням, — с которыми работать и жить под одной крышей. А ведь побаивался именно их, офицеров.
Вживание в окопный солдатский быт, в офицерскую среду оказалось для Николая мучительным. Раньше мог только догадываться, смутно ощущать. На Немане жилось просто и ясно; санитары и батарейцы принимали за своего, каков есть. Перед ними не надо изгаляться, входить в доверие; определенные отношения и с офицерством — «быдло». Нынче все усложнилось.
Двусмысленность своего положения он ощутил тотчас по прибытии в роту. Солдаты вскакивали перед ним, тянулись, «ели глазами». Понимал, обычное проявление воинской дисциплины, солдатского долга; в словах своих, а крепче в тоне, во взглядах, даже во внешних движениях они всячески старались выпятить напоказ разницу меж собой и им, офицером, «белой костью». Первый урок преподал тот же бородач, Хомин, как он себя называет. Пуля-то дура, а «понятие имеет»: выбирает, мол, кого бить, офицеров. С папиросами тоже получилось… В одной из землянок раскрыл портсигар; брали нехотя, делая одолжение. Веснушчатый немолодой солдат с огненными пучками бровей, прокашлявшись надрывно, вместо спасибо сказал:
— Не, вашбродь… папирос этот курить только вам. Не по нашему, солдатскому, нутру. Пахучий табак, да бездушный. Душу, стало быть, не забирает.
Вечером в своей, офицерской, землянке ощутил открытую неприязнь. Не в пример солдатским, где набито как селедок в бочку, а по чавкающей глине просто кинуты связки камыша, у них — хоромы. Стены, перекрытие — из тесаного кругляка, полы дощатые. Лесная вновь срубленная изба. Не общие нары, а походные кровати с белыми простынями и подушками; освещение ламповое, не жировые плошки и гильзы. Жильцов двое, он третий. С одним уже встречался. Подпоручик Хлебников, из 1-й роты. Представляли их наскоро в землянке командира батальона.
— Георгиев, — назвался незнакомый, не подавая руки.
Громкая фамилия соответствует как гвардейской выправке поручика, пушистым черным усам и бакенбардам, так и густому засеву серебра и цветной эмали на мундире, небрежно брошенном на кровать. Он, в кипенно-белой нижней сорочке, со спущенной помочью с одного плеча, умывался тут же в углу под медным рукомойником.
— Поручик Георгиев, Павел Леонтьевич, — живо добавил Хлебников, сгребая со стола свои бумаги.
Старожил, он взял на себя обязанности хозяина, выказал в том общительный нрав. На столе появилась бутылка коньяку и консервы; сам заварил черный кофе. Делился о полке, о недавних боях, о малом и большом начальстве, вплоть до генерала Брусилова. Георгиев мрачно помалкивал, пил и ел. Оказалось, он случайный человек среди анапцев, гусар; за какую-то провинность из кавалерии «сослан» в пехоту. Наград не лишили, заменили мундир и звание.