Затем, сложив на подножку его документы, Карамышев тяжело взобрался в кузов, открыл ящик с инвентарным клеймом театра и, взяв оттуда в охапку вещи, швырнул их к ногам Павла.
— Переодевайтесь, товарищи... В сухое... — сказал Карамышев, продолжая извлекать из ящика сапоги, ремни, пилотки.
— Леонид Сергеич, это же гениально! — понимающе оживился Павел, отыскивая в куче гимнастерок и брюк свою лейтенантскую форму. — Ната, быстро! Вон за тем кустом тебе удобно будет. — Он подал ей юбку, сапоги и санинструкторскую сумку.
— Зачем вы это делаете? — отозвался вдруг Алферов.
— Петр Петрович, перестаньте. Вы же все понимаете, — ответил Карамышев, просовывая голову в гимнастерку с капитанской шпалой в петлицах.
— К чему этот маскарад? — вскинулся Алферов.
— Это не маскарад, Петр Петрович. Это серьезно, — обиженно ответил Павел.
— А серьезно я не желаю! Если мы попадем в руки к немцам, будет не только унизительно смешно, но и... — Алферов осекся.
— Нам нужно вернуться в полк, — четко произнес Карамышев.
— В какой полк?! Я иду в город. У меня мать!.. Не могу я напяливать мундир и доказывать при случае, что я — не я. Я гражданский человек, — сорвался Алферов.
— Мы ведь тоже не призывники, Петр Петрович, — затягивая ремень до знакомой дырочки, заметил Павел. — И куда же вы один?.. А так — нас четверо. Мы можем понадобиться в полку. Хотите, мы вам Наташин карабин дадим, а ей потом наган достанем?
Подошла Наташа. Слабо улыбнувшись, она потянула Алферова за рукав:
— Мы вас не отпустим. Только вместе... Мы их все равно победим... Мы же вас очень любим... Паша даже подражает вам...
— Оставьте. Оставьте меня... Это — безрассудство. Мальчишество... Нужно где-то переждать и возвратиться в город, — сбросив руку Наташи, упрямо твердил Алферов. — Павлу хочется поиграть в солдатики, но сейчас не эпоха Жанны д'Арк, и я еще не получал повестку!
— Я не в солдатики, Петр Петрович. И вы это видели. — Павел резко захлестнул ремень за спиной.
— А! — Алферов махнул рукой.
— Петр Петрович, на минуточку, — позвал его Карамышев.
Они отошли.
— В городе, возможно, немцы. — Карамышев показал туда, где по двум направлениям растекался гул. — Это танки. Что же вы, милый! Мы столько лет вместе. Вспомните вашего Астрова! Вы же были великолепным Астровым! А Саратов, когда мы ели лепешки из отрубей да с патокой. Как это было вкусно и дивно! Голодными бежали в театр. Играли. И как! Может быть, им, — Карамышев кивнул на Павла и Наташу, — суждено долго воевать. И выжить. И запомнить сегодняшний день навсегда. А какими запомнить вас, меня и себя?!
— Вы правы, Леонид Сергеевич, для себя и для них. Я прав для себя. Простите, но я иду в город.
— Воля ваша, — развел руками Карамышев.
Павел уже переоделся и сидел на подножке машины, копаясь в затворе немецкого автомата. Наташа наблюдала за мужем. Она много раз видела его в этой форме на сцене и привыкла к ней. Но сейчас это был почти незнакомый ей человек: не лейтенант Колосов из пьесы «Мы рядом с вами», написанной литсотрудником городской газеты, и не ее Павел Минасов, а лейтенант, фамилии которого она вроде и не знала. Был он в своей форме, подчеркивавшей даже давнюю военную выправку. «Как странно все», — подумала она, поудобней подбросив плечом ремень карабина.
Карамышев отвык от сапог. Эти были к тому же на номер больше. Для сцены ничего, а теперь, пройдя несколько километров, он чувствовал, как распарившаяся нога больно трется о задник. «Портяночку б», — подумал он.
Всю сложность обстановки, в какой они оказались, Карамышев, много воевавший в гражданскую войну, оценил еще у моста, где их остановил красноармеец с флажком. Тогда на полуторке еще проскочили б. Сейчас же, когда потеряно столько времени, пешком Алферов может прийти в город, когда там уже будут немцы. Понимал ли это Алферов?.. Что-то в нем сдвинулось, нервы, что ли... Конечно, мать там одна... Его все это потрясло... Ведь прожил интересную жизнь. Слава, рецензии в газетах, гастроли...
Карамышева терзала мысль, что он не сумел убедить Алферова в чем-то важном, последнем. Привыкший во всем к определенности, он никогда ни о чем не судил сгоряча, ощущал неловкость и даже некоторую свою вину за чужую подлость или трусость. Он всегда хорошо относился к Алферову. И сейчас пытался понять его, словно это что-то меняло для него самого и для Алферова, который тем временем широким шагом шел по степи.
Быстро подсыхавшая одежда шелушилась грязью. Алферов почти сожалел, что так расстался с Павлом, Натой и Карамышевым, однако жалость к себе, такая, как в детстве, когда, наказанный родителями, он хотел умереть, но чтобы тайно присутствовать на своих похоронах и торжествовать, видя, как родители страдают, раскаиваясь в своей несправедливости, — эта жалость душила в нем все. Он даже чувствовал себя покинутым. И ему сейчас необходим был город: шум улиц, все привычное и знакомое, много-много людей, чтобы раствориться и исчезнуть в их разнообразии...