Ибо вслед за подражанием, к которому его приучали, явилась изобретательность. Можно было, по ходу школьных упражнений, брать фразы из разных источников и размещать их так, чтобы получались новые тексты. Можно было написать письмо или составить речь на любую тему. Подражание великим образцам было важным требованием для любого сочинения; это считалось не плагиатом, а творческим освоением. Став драматургом, Шекспир редко сам придумывал сюжеты, зачастую дословно заимствуя целые отрывки из других книг. В своих зрелых произведениях он заимствовал и смешивал сюжеты из разных источников, создавая из отдельных составляющих новое целое. Есть старинная средневековая поговорка: что смолоду запомнится, никогда не забудется. Шекспир познакомился с этим методом на четвертом году обучения, когда ему дали подборку латинских стихов; ему надлежало, изучив образцы, сочинить собственные стихи. За этим занятием он узнал Вергилия и Горация, чьи строки всплывают в его сочинениях. Но более существенно то, что он начал читать «Метаморфозы» Овидия. С раннего возраста ему была доступна музыка мифа. Он цитирует Овидия до бесконечности. В его ранней пьесе, «Тите Андронике», герои ведут разговор о «Метаморфозах» и сама книга появляется на сцене.[78] Это один из немногих книжных «атрибутов» в английском театре, но в высшей степени характерный. Там присутствовали Ясон и Медея, Аякс и Улисс, Венера и Адонис, Пирам и Фисба. Это мир, в котором камни и деревья думают и чувствуют и сверхъестественное видится в каждом холме или ручье. Овидий славит мимолетность и желание, природу изменчивости всех вещей. Считается, что Шекспир в позднейшей жизни обрел Овидиеву «душу» в своих сладкозвучных, ласкающих слух стихах; в самом деле, тут наблюдается близкое сходство. Что-то в шекспировской натуре перекликалось с этим подвижным, изменчивым пейзажем, который отдалял его от обыденности. Он был зачарован фантастическим мастерством, удивительной театральностью и тем, что можно определить как всепроникающую чувственность. Можно не сомневаться в том, что чувственность была свойственна Шекспиру в полной мере. И у Кристофера Марло, и у Томаса Нэша Овидий был излюбленным автором. Но для Шекспира «Метаморфозы» стали поистине золотым дном. Овидиевы речи проникли в него и заняли свое место.
В последующие годы в классной комнате над ратушей он изучал Саллюстия и Цезаря, Сенеку и Ювенала. Гамлета в пьесе застают за чтением десятой сатиры Ювенала; это ее он отметает как «слова, слова, слова»[79]. Этот текст входил в школьную программу. Шекспир мог свести поверхностное знакомство и с греческими авторами, хотя прямых доказательств этому нет. Но его познания в латыни несомненны. Он легко и умело пользуется латинским словарем; у него встречаем «intermissive miseries» («несчастье за несчастьем»)[80]и «loathsome sequestration» («проклятое заточение»)[81]. Он может употреблять как школьную, так и учительскую лексику. Можно сказать, что у него просто был «тонкий слух» и поэтическая интуиция, помогавшая выбрать емкие и четкие слова, но кажется невероятным, что «слишком торжественный и старомодный» язык (если воспользоваться его же словами из «Ричарда III»[82]) дался ему сам собой. Сэмюел Джонсон, учившийся достаточно, чтобы распознать признаки образования в других, заметил: «Я всегда говорил, что Шекспиру хватало знания латыни для того, чтобы упорядочить свой английский». Итак, перед нами предстает юный Шекспир, проводящий по тридцать-сорок часов в неделю за запоминанием и построением фраз, повторяя и анализируя латинские стихи и прозу.
Мы можем услышать, как он говорит с учителем и товарищами по школе. Вполне возможно, что подобная точка зрения может показаться странной — особенно тем, кто привык воспринимать Шекспира как свободного певца, «выводящего природные трели», — но он также принадлежит к возрожденной латинской культуре Ренессанса, как Фрэнсис Бэкон и Филип Сидни. Один крупный шекспировед даже высказал такое предположение: «Если письма Шекспира когда-нибудь обнаружатся, окажется, что они написаны на латыни».