Брандес спрашивает себя: отчего Гамлет не действует. Критик далек от той мысли, что в принце "мыслитель" - враг Гамлета, что "мыслителем" мало быть. Брандесу кажется, что высший идеал - это быть "мыслителем", да еще "по природе", да еще "гениальным". Он уже пред Жаком преклонился. А у Гамлета такие речи, как "мир - театр" - на каждом шагу.
Но вместе с тем Брандес не решается прямо сказать, что "мыслитель" и делать ничего не должен. Наоборот, нужно показать, что философ всюду и везде годится, что он - высший тип человека. Поэтому он не отвергает даже и таких соображений: "Если бы Гамлет, сейчас по получении известия от духа, убил бы короля, то пьеса была бы окончена после первого акта. Поэтому было безусловно (!) необходимо ввести замедления".>
Литературная репутация не столь прочная, как шекспировская, могла бы сильно пострадать от такого объяснения. "Но, - продолжает критик, - Шекспира плохо понимали, когда видели в Гамлете современного человека, страдающего рефлексией и лишенного деятельной силы. Это ирония судьбы, что он стал в своем роде символом размышляющей слабости, он, у которого во всех нервах порох, во всей природе которого динамит гения". И тем не менее, его бездеятельность приходится оправдывать ссылками на технические условия пьесы! Впрочем, у Брандеса есть еще объяснения: "Эта неспособность (к действию у Гамлета) основывается на том, что все силы его ума уходят на борьбу с парализующим впечатлением того, что представляет собою жизнь и со всеми вытекающими отсюда размышлениями - оттого обязанность мстить отступает на задний план в его сознании". Последнее - несомненно. Вопрос лишь в том, отчего у Гамлета получается парализующее впечатление от жизни. По Брандесу, это служит доказательством душевного величия Гамлета, ибо, по его мнению, иного впечатления жизнь не может производить. "Зрители и читатели чувствуют вместе с Гамлетом и понимают его. Ибо, когда, подрастая, мы всматриваемся в жизнь, то лучшие меж нами открывают, что она не такова, какой мы себе ее представляли, - но в тысячу раз страшней: нечисто что-то в датском королевстве; Дания - тюрьма, мир полон таких тюрем; дух говорит нам: произошли страшные вещи, каждый день происходят страшные вещи. Устрани неправду; помести все на свое место. Мир сошел с пути; верни его на прежнюю колею. Но руки у нас (лучших-то?) опускаются".> Мы видели, почему у Гамлета "руки опускаются". Не потому, что он - лучший. Потому, что он лучший - он проклинает свою неспособность к действию. Это Жак так успокаивал себя, когда рассуждал: "мир - театр". Гамлет же не унизится до подобного оправдания. Проследим, что с ним происходит в трагедии, и мы поймем, как неудачна попытка Брандеса открыть в Шекспире преклонение пред гамлетовской философией.
Во втором же действии, тотчас по удалении актеров, Гамлет произносит свой длинный монолог:
Какой злодей, какой я раб презренный!
Не дивно ли: актер при тени страсти,
При вымысле пустом был в состояньи
Своим мечтам всю душу покорить;
Его лицо от силы их бледнеет,
В глазах слеза дрожит и млеет голос,
В чертах лица - отчаянье и ужас,
И весь состав его покорен мысли.
И все из ничего - из-за Гекубы!
Что он Гекубе, что она ему,
Что плачет он о ней?
Вот в чем дело. Не только Шекспир, сам Гамлет чувствует, в чем его несчастье. Ему чужда Гекуба, она ему не нужна - а бедному актеру она, при одном лишь воспоминании, внушает такое глубокое сострадание, что он плачет о ней.
И далее:
А если бы он,
Как я, владел призывом страсти,
Что б сделал он? Он потопил бы сцену
В своих слезах и страшными словами
Народный слух бы поразил, преступных
В безумство бы поверг, невинных - в ужас,
Незнающих привел бы он в смятенье,
Исторг бы силу из очей и слуха.
Бедный Гамлет! Как хорошо понимает он, в чем дело. Актер все выяснил ему, если он не знал прежде. Нужно уметь любить эту Гекубу, хоть она и чужая. Нужно уметь всем сердцем отозваться на ее несчастие. Тогда найдутся силы все сделать, чего потребуют обстоятельства. Иначе - все эти слезы, вся эта бледность, все волнения - к чему они? Они - неуместная ложь, какая-то двойная нелепость. А еще не так давно Гамлет не снизошел бы до того, чтобы учиться у маленького странствующего актера - ему, философу, ученому датскому принцу. А еще недавно он говорил матери:
... Для меня, что кажется - ничтожно.
Нет, матушка...
В моей душе ношу я то, что есть,
Что выше всех печали украшений.
А если он носит в своей душе то, что есть, отчего же актер так смутил его? Отчего же он так страстно завидует этому бедняку, умевшему покорить всю душу свою мысли о Гекубе, если в его собственной душе есть то, что выше всех печали украшений? Если бы это так было - он и сам покорил бы все свои помыслы одному чувству - а больше ему и не нужно.
А я, презренный, малодушный раб,
Я дела чужд, в мечтаниях бесплодных
Боюсь за короля промолвить слово,
Над чьим венцом и жизнью драгоценной
Совершено проклятое злодейство.
Но если у Гамлета нет этой любви к невинно погибшему королю, - у него все-таки есть сознание, что другие люди любят, что другим людям близка обида, нанесенная даже чужому человеку.
Я трус? Кто назовет меня негодным?
Кто череп раскроит? Кто прикоснется
До моего лица? Кто скажет мне: ты лжешь?
Кто оскорбит меня рукой иль словом?
А я обиду перенес бы. Да!
Я голубь мужеством, во мне нет желчи
И мне обида не горька.
Чтоб обида была горька, нужна желчь? Нет, не это. Пусть Гамлет спросит у Маргариты Анжуйской. Она ему расскажет, что вдохновляло ее на мщение; пусть он справится у Констанции, матери Артура, - она объяснит ему, как люди любят своих близких, и он поймет, почему обида горька.
Они ему скажут:
Не спи ночей и голодай по дням,
Припоминай живей былое счастье
И с скорбью новой сравнивай его.
Воображеньем прелесть умножай
Своих малюток, сгубленных злодеем,
А в нем - преувеличивай все злое.
Укрась свою потерю - и виновник
Потери той проклятью подпадет
И сами прилетят твои проклятья.
Скорбями заострится речь твоя
И станет пробивать одним ударом.
Вот чего не хватает Гамлету. Покой душевный, ровная, тихая жизнь в Виттенберге разучили его любить и ненавидеть. Из этого вытекла его пессимистическая философия, его неверие, его бездеятельность. Кто живет не отвлеченными мыслями, кто не прячется в "ореховую скорлупу", чтоб там быть королем необъятного пространства, - тот Гамлетом не станет. Теперь принцу нужно вновь ожить, проснуться к действительности. "Скорбями заострится" приглаженная и прибитая философией душа, и тогда он вновь научится любить и ненавидеть, вернет к себе Офелию, накажет убийцу Клавдия, не потерпит, чтоб престол Дании был кроватью для гнусного разврата. Привычка к размышлению научила Гамлета видеть вне себя. Это спасает его: это одно напрягает его душевные способности, заставляет его идти в трагедию, которая, по его мнению, готовит ему лишь одни муки, но из которой он выйдет ожившим и очистившимся. Брандес говорит: "Жизнь для Гамлета наполовину действительность, наполовину - сон!" Это так. Но сон должен обратиться в страшный кошмар, тогда Гамлет проснется.
Брандес не анализирует двух главных монологов Гамлета - ни только что приведенного, ни последнего большого (в 4 сц. V действия) и отделывается от них одним общим замечанием: "К вечным затруднениям присоединились (у Гамлета) и внутренние препятствия, победить которые он не в силах. Он делает себе, как мы видели (вскользь, нужно прибавить) страшные упреки. Но эти самообличения не выражают ни мнения Шекспира о Гамлете, ни его собственного суждения о себе. Они говорят лишь о проникшем в его существо нетерпении, о тоске по удовлетворении, о потребности видеть торжество справедливости; они не говорят о его вине". О "вине" - Шекспир наверное не говорит. Да еще о вине Гамлета! Тот, кто умел написать "Гамлета", отлично, конечно, понимал, какое условное значение имеет это громкое слово "вина". Но не об этом идет здесь речь. Нужно выяснить смысл и значение гамлетовской трагедии, а не то виноват ли он. Не о заслугах датского принца идет речь, ибо, говоря его собственными, вынесенными из нового опыта словами - "если обращаться по заслугам с человеком, то кто же из нас избежит пощечины". Обвинять Гамлета, то есть давать ему пощечины - праздное дело. Но тем важнее всмотреться в причину его мучительной неудовлетворенности и в смысл его переживаний. Брандес все валит на жизнь, которая будто бы так страшно устроена, словно нарочно приспособлена для того, чтобы пытать "лучших" людей. Существуют какие-то "равнодушные" силы, без всякой нужды и цели издевающиеся над благородными и честными людьми. И Гамлет будто бы, по мнению Шекспира и его собственному, стал жертвой этих нелепых стихий. Это-то и есть ложь Брандеса и всего современного эклектизма, "дополняющего и изменяющего", на "художественный манер", закон "причины и следствия". Греки говорили, что всякий, взглянувший в лицо Медузе, обращался в камень. Брандес уверяет, что он тоже видел Медузу, но не окаменел, а только стал грустнее. Но то, что он видел - не Медуза, а страшные образы, принадлежащие кисти кузнеца Вакулы, про которые бабы говорят: "Ишь яка кака намалевана". Та жизнь, о которой он рассказывает словами Гамлета и других трагических героев, известна ему лишь понаслышке. Иначе он понял бы, что не в оправдании и обвинении принца дело, и не повторял бы в разных тонах пессимистические рассуждения, вычитанные им из книг. Гамлета терзает его мрачность, Брандесу - приятно говорить меланхолически, как Жаку. Гамлет все время, пока длится его трагедия, чувствует, что нельзя примириться с Медузой, не покорив ее. Пока связь времен не будет восстановлена, нельзя, не нужно жить. И он знает, что связь порвалась не вне его, а в нем самом. Там должно что-то изменить, и страшный кошмар - эта обвитая змеями голова, владычествующая над человеком исчезнет. Все это Гамлет и говорит в своих монологах - только Брандес его не хочет слушать.