— Да не он это оставит! — с отчаянием бросил Бэкон, и было понятно, что отчаяние его — инерционное, что он если и не сдался окончательно, то близок к капитуляции.
— Фрэнсис, это Игра. Это всего лишь Игра, — мягко, как больному, сказал Рэтленд, повторяя и Эссекса, и Саутгемптона. — Чего вы опасаетесь? Проиграть? Здесь не будет проигравших. Если ничего не получится… думаю, это станет ясно довольно скоро… тогда мы все просто прекратим играть. В конце концов, что подразумевать под словом «Игра»? Только ли карты, где выигрыш мгновенен?.. А охота, например? Типичная игра для мужчин. Но разве не случалась так, что охотники возвращались домой без добычи? И что, повеситься после этого? Сказать себе: на охоту больше — ни ногой?.. Или любовная игра… Фрэнсис, разве вы всегда были успешны в ней? Наверняка нет. Но ведь не пошли в монастырь после первой неудачи… Короче, мы ничем не рискуем. А выигрыш… Франсуа говорил. О далеком будущем, о благодарных потомках, о бессмертии наших имен в Истории… Честно говоря, мне плевать и на первое, и на второе, и на третье. Мне просто интересно одурачить Англию. Не на сто лет вперед, а сегодня. Пока я живу и могу дурачить. То, что мы прочли, — абсолютный переворот в театральном ремесле. Если Франсуа гарантирует нам, что такие пьесы… Шекспир, не Шекспир, какая, к черту, нам с вами разница!., будут рождаться регулярно, то я готов играть. По любым правилам.
— Это шулерство, Роджер. — Бэкон сменил направление атаки, понимая, что остался в оппозиции один.
— Да не карты это, не карты! — Рэтленд, всегда мягкий и всегда не по-мужски нежный, начинал раздражаться непробиваемостью старшего товарища. Хотя и раздражался он как-то по-женски: сварливо. — Разве вы не врете своим дамам, Фрэнсис? Врете — с первого слова! Врете про свои неземные чувства, про разбитое сердце, про бессонные ночи. Таковы правила вашей игры. И вы их рьяно соблюдаете, иначе б не считались записным сердцеедом… А чем ваши любовные лживые игры отличаются от нашей? Именно и только уровнем вранья. Вы — лжец в сути, мы будем — лишь в форме. Вы говорите о любви, которой нет и в помине. Мы станем трубить о Потрясающем Копьем, чей гений, в отличие от вашей любви, — материален: он — слово написанное. А то, что мы не можем предъявить миру Гения лично, так в этом и заключается Большая Игра… — Добавил уже спокойно: — Если Франсуа нас не подведет.
Смотритель слушал, не вмешивался в разговор. Он свое дело сделал. Вернее, не он…
(его дело — впереди)…
а граф Монферье. Граф заинтриговал, завлек, заморочил головы (что еще «за»?), а реальный, безупречный и отнюдь не таинственный текст добил колеблющихся.
Охота, говорите? Так вот вам оружие, которое бьет без промаха!..
Любовь, говорите? Так вот вам слова, которым поверит любая, даже самая каменная дама!..
Большая Игра, говорите? Вот пьеса…
— Да, кстати, о «не подведет», — Смотритель счел момент подходящим, чтобы выбросить на стол новый козырь, — сонет, полагаю, вам тоже не показался дурным?
— Превосходные стихи! — воскликнул Рэтленд.
— Тогда прочтите вот это…
И он выложил на стол лист, исписанный наиужаснейшим почерком Шекспира, лист, который он обнаружил на полу у входа в свой кабинет сегодня днем, когда Елизавета и Уилл ушли.
— Что за почерк? — брезгливо спросил Эссекс, первым ухвативший лист.
— Покажите его Генри, — сказал Смотритель. — Генри должен узнать.
Саутгемптон взглянул и не очень уверенно спросил — сам себя:
— Уилл? — Подумал секунду над ответом. — Похоже, что он. Расписки, которые он мне оставлял, написаны так же безобразно. Я не знаю другого человека, который так же беззаботно относится к искусству письма.
— Зато у него иное отношение к смыслу и форме написанного, — пояснил Смотритель. — А что до почерка, то Роджер прав: нельзя оставить в целости ничего из начертанного нашим страдфордским другом собственноручно. Как и то, что я дал вам. Слава богу, существуют профессиональные переписчики… Впрочем, прочтите-ка нам вслух, Генри, раз вам по силам понимать эти каракули.
Саутгемптон забрал у Эссекса листок и начал — медленно, буквально вгрызаясь в буквы, из которых получались слова, и слова эти, складываясь в строки, звучали так ясно и звонко, что буквы перестали казаться Саутгемптону корявыми и нечитаемыми, текст потек плавно.
— Как я могу усталость превозмочь… когда лишен я благости покоя?.. Тревоги дня не облегчает ночь… а ночь, как день, томит меня тоскою… — Вот с этого места Саутгемптон врубился наконец в текст сонета, и чтение пошло легко. — И день и ночь — враги между собой… как будто подают друг другу руки… Тружусь я днем, отвергнутый судьбой… а по ночам не сплю, грустя в разлуке… Чтобы к себе расположить рассвет… я сравнивал с тобою день погожий… и смуглой ночи посылал привет… сказав, что звезды на тебя похожи… Но все трудней мой следующий день… и все темней грядущей ночи тень…[6]
Сонет номер двадцать восемь, машинально отметил Смотритель. Впрочем, он повторился, потому что уже не раз и не два прочел стихи, подложенные ему Уиллом (почему тайно?), восхитился не столько поэтичностью текста…
(это уже аксиома, и через восхищение поэзией Шекспира каждый когда-то проходит впервые)…
сколько его стопроцентным соответствием канону, подивился непонятной последовательности создания Уиллом сонетов, которая как раз канону не отвечала. И приберег в сумке, как аргумент для сотрапезников. И ведь понадобился аргумент!
— Это действительно Шекспир? — тихо спросил Саутгемптон.
— Написано им? — спросил в ответ Смотритель.
— Я не настолько хорошо знаю его руку… да и писать он не любит… А кто тогда?
— Я готов подтвердить: это — Шекспир, слово дворянина.
— Я что-то плохо соображаю… — Саутгемптон и впрямь выглядел странновато. — Случаются, конечно, чудеса, но сам я сталкиваюсь с чудом впервые… Может, он где-то прочел сонет и запомнил?
— Может быть, — легко согласился Смотритель, — но где?
Вы слышали о ком-то, кто способен писать такие сонеты?
— Нет, — ответили Саутгемптон и Рэтленд.
Хором получилось. Бэкон и Эссекс промолчали.
— И я не слышал, — сказал Смотритель. — Значит, давайте считать, что это сочинил Уилл… Игра, господа, Большая Игра — она предполагает любые ходы, даже самые невероятные… — Усилил сказанное: — Невероятные и для зрителей, и даже для авторов, создателей Игры. То есть для нас, господа.
— Хорошо, — сказал Эссекс. Было очевидно, что он принял решение и оно — окончательное. — Мы играем, Франсуа. Вы умеете убеждать — это раз, но два — сильнее: пьеса и сонеты убедительны безоговорочно. Посему — вопрос. Вы, как идеолог и инициатор Игры, гарантируете ее продолжительность? То есть будут ли еще пьесы, еще сонеты? Такая Игра — дело, как вы сами сказали, длинное.
Вопрос был уместен.
— Какие гарантии, господа? — удивился тем не менее Смотритель. Или сделал вид, что удивился. — Только мое слово. Вам мало его?
— Достаточно! — воскликнул Рэтленд.
— Маловато вообще-то, — ответил, сам своего ответа стесняясь, Саутгемптон.
Бэкон и Эссекс опять промолчали.
У Смотрителя возникла мысль. Нежеланная, но, как он понимал, своевременная и необходимая для дела.
— Хорошо, — он постарался, чтобы обида в голосе лилась через край, — я предоставлю вам гарантии.
— Когда? — А вот это уже Эссекс произнес.
— Днями. — К обиде добавилось легкое высокомерие: мол, если вы рискнули не поверить слову французского графа и он стерпел, то не извольте торопить его. Сказал: предоставит, значит — предоставит. А когда — его право знать. — Днями, — Повторил он и все же смилостивился: — Быть может, через три дня. Или через четыре. Как получится. — И как бы опять не сдержал обиды: — Этому моему слову вы, надеюсь, верите?