Политическим центром эпохи, формирующим новую социальную иерархию и новую шкалу политических ценностей — представления о рангах, правах и обязанностях и т. п., предстает, разумеется, королевский дворец. Олицетворение нового государственного начала — король, источник «нового права», «хранитель мира и порядка», твердой рукой пресекающий смуту, откуда она не исходила бы. В более чем противоречивом сопряжении с ним находятся устремления двух других общественных полюсов этого времени. Один из них — феодальная знать, средоточие реальной угрозы анархии: мятежей, заговоров, смуты, мир Хотспера. Другой — мир Фальстафа, мир завсегдатаев постоялых дворов и трактиров Истчипа, населенный пестрым людом, выпавшим «из орбит движения» различных сословий: здесь оставшиеся при одном лишь звании рыцари, добывающие средства для «благородной жизни» на больших дорогах, наемные служаки, искатели приключений, слуги. Мир — анархичный, импульсивный, неуправляемый, фермент постоянного брожения, особо опасного ввиду его соприкосновения с низами, улицей, толпой. Сталкивая эти миры между собой, Шекспир создал удивительную систему зеркал, каждое из которых отражало окружающую действительность неповторимым образом. Разумеется, не только сценически, но и исторически наиболее притягательным в этой системе является Фальстаф. Дворянин по рождению, он оказался «вне традиционного способа жизни своего класса», но именно поэтому вне его традиционных предубеждений. Равным образом, очутившись во власти мира денег, он решительно отвергает его этику и «политическую экономию». Но, оказавшись в столь специфическом для того времени «междуклассовом» пространстве, Фальстаф с редкой проницательностью раскрывает изнанку этоса различных сословий, служилых различных рангов, наконец, мира, к которому он сам принадлежит.
В трактирах Истчипа Фальстаф ведет себя как истый «дворянин» своего времени — он ест и пьет в долг, никогда не справляется о его размере и очень не любит, когда ему об этом напоминают. Однако само звучание слова «сэр» все еще действует магически — оно спасает Фальстафа от долговой тюрьмы и обеспечивает ему ежедневно добрую порцию хереса и достаточно каплунов. «Уж такой честный!» — воскликнет хозяйка трактира, провожая его на государеву службу. Благородный плут и грабитель, рыцарь, предпочитающий поединку на шпагах фехтование словесное, «ненасытная утроба», Фальстаф свободен от всех форм сословной узости, связанности, ограниченности. Удивительно ли, что именно его «образ мыслей и действий» стал наиболее всеобъемлющим зеркалом истории эпохи становления ренессансной государственности.
Современное шекспироведение все более склоняется к системному рассмотрению двух тетралогий при соблюдении принципа историзма.
Исторические хроники правомерно рассматривать как модусы решения одной и той же проблемы: королевская власть и личность ее носителя. В самом деле, Ричард II обладал с юридической точки зрения безупречным титулом суверена, однако он начисто был лишен чувства исторической ответственности, связанной с ним. Употребление власти по личной прихоти превратилось в злоупотребление ею. Генрих IV обладал качествами государственного мужа, но был узурпатором короны и убийцей низложенного им короля. Юридическая ущербность титула и моральная ущербность личности короля мешали ему «спокойно» править королевством. Генрих V обладал законным титулом (полученным по наследству от незаконно присвоившего его отца), а личные качества правителя были настолько преувеличены счастьем победоносного для англичан сражения при Азинкуре (1415), что стали еще при его жизни олицетворением непревзойденной доблести. Генрих VI обладал законным, наследственным титулом короля, но явно им тяготился из-за неспособности нести бремя ответственности, связанной с королевской властью. Наконец, Ричард III—традиционно утвердившийся образ короля-тирана. Однако было бы ошибочно делать вывод, что перед нами своеобразное аллегорическое изображение истории. Наоборот, исторические пьесы Шекспира были полны жизни и значения для его современников и даже мы — через столетия — воспринимаем их гуманистический пафос не как декламацию, а как волнующую глубоким трагизмом одиссею народа Англии, как грандиозный ренессансный эпос. И разве такие поставленные в нем проблемы, как личность и власть, власть и совесть, власть и закон, власть и ответственность и им подобные, — разве могли бы они приобрести столь непреходящее звучание, если бы их смысл не был раскрыт столь многогранно на материале живого, поистине всенародного опыта — на материале истории.
Но ведь история — не только прошлое, это и настоящее и будущее. Драматизация подобного материала давала возможность хотя и косвенно, но совершенно недвусмысленно комментировать настоящее, раскрывать содержание драматических конфликтов своего времени в терминах реальностей человеческой жизни и человеческих отношений.
В каждом более или менее значительном характере Шекспир раскрывает определенную грань логики самого исторического процесса, а в столкновениях этих характеров — скрытые пружины, двигавшие этот процесс. Поэтому определять жанр драмы, созданной Шекспиром, только эпитетом «историческая» представляется недостаточным. Речь должна идти о философско-исторической драме.
В целом историческое видение Шекспира складывалось постепенно, уточнялось и обогащалось от одной хроники к другой, и в той же степени уменьшалась зависимость драматурга от организации материала и интерпретативных принципов его источников. Так, первая тетралогия гораздо больше, явственнее окрашена провиденциалистской доктриной истории, нежели вторая. В особенности «Ричард III». Если вспомнить, что в этой хронике речь идет о событиях, непосредственно связанных с воцарением правившей в стране династии, то довольно точное следование Шекспира установившейся традиции можно объяснить не только недостаточностью опыта. Определенная печать неисповедимого «промысла божия» лежит и на более отдаленной по времени (хотя и первой по написанию) трилогии «Генрих VI». Генрих VI — несчастный король, он унаследовал корону годовалым младенцем. Врагам королевского мира и порядка только этого и нужно было, чтобы ввергнуть страну в хаос междоусобиц. Все же этого оказалось мало: король-младенец также унаследовал и неоконченную войну с Францией, удача в которой выпала на долю Франции (кстати, не только из-за пробудившегося в недрах ее народа чувства патриотизма, но не в малой степени также из-за все ярче разгоравшейся распри в верхах английской знати). Наконец, едва повзрослев, по «совету» одной из придворных клик Генрих заключил политически бессмысленный брак, только усиливший интриги и соперничество при дворе.
Все это было вполне созвучно провиденциалистской мотивировке событий, столь характерной для Холла и Холиншеда.
Однако уже в этих опытах Шекспир проявил значительную самостоятельность, сказавшуюся не только в отборе и сочленении фактов, диктуемых законами сценического искусства, но и в постановке того, что мы назвали бы сверхзадачей — вопроса о смысле истории. Уже в первой тетралогии заключена парадоксальная мысль: Генрих VI был слишком человек, чтобы в сложившихся условиях оказаться удачливым королем. Правда, Шекспир здесь просто «повторил» открытие Макиавелли: политическая и человеческая (житейская) мораль — две морали, но в отличие от последнего Шекспир отверг такое раздвоение морали, которая оправдывает аморальность (с человеческой точки зрения) политики «высшими интересами государства». Вот почему в рассматриваемой трилогии по мере приближения к финалу смещаются акценты: Генрих VI предстает не как непригодная личность, несоответствующая требованиям времени, а, напротив, как личность, возвышающаяся над миром безграничного честолюбия, предательства и нечеловеческой жестокости. В той мере, в какой все более беспомощным становится король Генрих, чем явственнее становится его банкротство как короля, политика, военачальника, тем больше он как человек выдвигается драматургом в центр драмы в качестве судьи над происходящим вокруг. Столкновение Генриха VI лицом к лицу с Ричардом Глостером символизирует содержание, пожалуй, основного урока всей трилогии: Генрих VI — негодный политик, поскольку он руководствовался на троне нормами общечеловеческой морали. С другой стороны, Ричард Глостер, прекрасно усвоивший различие между этими нормами и нормами морали политической, пытается поставить последние на службу не идеалу государственности, а своего личного безграничного честолюбия. Иными словами, Ричард Глостер—воплощение чисто феодального династа, прошедшего выучку в школе ренессансной политики.