Выбрать главу

В сложное переплетение сюжетных линий трагедии «Король Лир» включена и притча на тему «Без обмана не разбогатеешь». Честность и прямодушие Корделии лишили ее отцовского наследства — она ушла из дома бесприданницей, в то время как хитрость и обман доста­вили ее старшим сестрам по «половине наследства» коро­ля Лира вместо причитавшейся им «законной трети» его.

Богатство определяет не только характер отношений отцов и детей:

Отец в лохмотьях на детей

Наводит слепоту.

Богач-отец всегда милей

И на ином счету.

«Король Лир», II, 4

Так выродились люди…

Что восстают на тех, кто их родил!

Там же, III, 4

Мошна становятся критерием общественного положе­ния человека, его достоинства.

А в знак того, что я гораздо больше,

Чем я кажусь, вот вам мой кошелек…

Там же

Погоня за блестящим металлом извратила суть поня­тий, назначение всех общественных институтов, и преж­де всего назначение власти. Власть — «арбитр» между со­словиями, «страж» справедливости, «защитница» слабых, какой она рисовалась в традиционных «увещаниях» и проповедях,— теперь больше не скрывала свою извеч­ную суть прислужницы имущих. С тех пор как золото стало движущим нервом общественной жизни, в судах исчезло правосудие, судья поменялся местом с вором, правый с неправым, порок с добродетелью. Все прежние представления вывернулись наизнанку.

Ты уличную женщину плетьми

Зачем сечешь, подлец, заплечный мастер?

Ты б лучше сам хлестал себя кнутом

За то, что в тайне хочешь согрешить с ней.

Мошенника повесил ростовщик.

Сквозь рубища грешок ничтожный виден,

Но бархат мантий прикрывает все.

Позолоти порок — о позолоту

Судья копье сломает, но одень

Его в лохмотья — камышом проколешь.

Виновных нет, поверь, виновных нет:

Никто не совершает преступлений.

Берусь тебе любого оправдать,

Затем что вправе рот зажать любому.

Купи себе стеклянные глаза

И делай вид, как негодяй политик,

Что видишь то, чего не видишь ты,

Там же, IV, 6

И так же как Мор в свое время пришел к знаменитому заключению, что государство есть не что иное, как «заговор богатых против бедных», Шекспир сравнил государство со сторожевым псом на службе у богатых. По­слушаем короля Лира: «Видел ты, как цепной пес лает на нищего, а бродяга от него удирает? Это символ власти… Пес этот изображает должностное лицо на служебном посту» (там же).

Что же касается меры общественного зла, проистекав­шего из обуявшей имущих жажды власти, то она мало в чем уступала злу, порождавшемуся жаждой богатства, ибо в конечном счете к нему же сводилась. Известно, что категория власти в эпоху абсолютизма вообще и аб­солютизма Тюдоров в частности приобрела принципиаль­но иной смысл в сравнении со средними веками (хотя цель власти, разумеется, оставалась той же) 4. Поскольку единственным источником власти в стране стал король, то все лица, к власти причастные, могли быть лишь его «порученцами», агентами. Власть же «на местах» именем «родового права» ее носителей ушла в прошлое, стала анахронизмом. Если на языке политики этот переворот в конституировании власти означал конец феодальной раздробленности, то на языке «гражданского обихода» речь шла о том, что король стал единственным получате­лем публичных (государственных) доходов страны и, сле­довательно, монопольным их распорядителем 5. Отсюда очевидно, что «жажда власти» в особенности в тюдоров­скую эпоху, вовсе не означала, будто охваченные ею прослойки оспаривали королевский суверенитет. Вовсе нет. Речь шла для них лишь о месте «под сенью» коро­ны, говоря проще — о степени причастности к королев­ской казне. Именно такой характер уже носила граждан­ская смута в Англии XV в.— война Роз; такова, по су­ществу, подоплека эпидемии местничества, охватившей английское общество (в первую очередь английское дво­рянство) в XVI в. Масло в огонь подлило усилившееся при Тюдорах проникновение на государственные долж­ности — вплоть до самых высоких — «неродовитых», «вы­скочек», «простолюдинов». То обстоятельство, что такие «новые люди», как Уолси (достигший сана архиепископа Кентерберийского и кардинала) или Томас Кромвель (сменивший Мора на посту лорда-канцлера королевства), оказались при дворе Генриха VIII на голову выше мно­гих представителей «древних родов», должно было пред­ставляться последним «угрожающим самим основам» государственного бытия, поскольку традиционно власть рассматривалась как прирожденная функция и «право» знати. В результате местничество как общественное яв­ление в Англии XVI в» имело две стороны: 1) соперничество «степеней» знатности в рамках дворянства «родо­витого» и 2) соперничество между представителями пос­леднего и «дворянства дарованного»6. За дикостью (с современной точки зрения) проявлений местничества скрывались мотивы, вполне объяснимые. Степень близо­сти к вершинам власти — это мера благодатного дождя, который в виде пенсий, синекур, подарков и т. п. изли­вался на головы служителей трона. И хотя об англий­ском дворянстве речь впереди, мы все же не можем не привести здесь известную сцену из пьесы «Генрих в которой изображено местничество в XV в.

С о м е р с е т.

Прочь, прочь, достойный Уильям Де-Ла-Пуль;

Беседовать с мужланом — много чести.

У о р и к.

Клянусь, его порочишь, Сомерсет:

Ведь герцог Кларенс Лайонел, который -

Эдварда Третьего был третьим сыном,

Дед Ричарду. Таких корней глубоких

Нет у мужлана, что лишен герба.

……………………………………………

С о м е р с е т.

Иль не был Ричард Кембридж, твой отец,

При Генрихе казнен, как злой изменник?

Иль той изменой не запятнан ты

И не изъят из древнего дворянства?

Отцовский грех живет в твоей крови;

Пока не обелишься, ты — мужлан.

«Генрих VI», ч. I, II, 4

Так рисовались современникам Шекспира да и ему истоки ужасной, растянувшейся на долгие десятилетия гражданской смуты, словесные истоки кровавой реки! И хотя местничество в XVI. в. к чему-либо подобному привести уже не могло, тем не менее в различных формах и различных слоях оно еще сильно отравляло обществен­ную жизнь в стране.

Итак, в той мере, в какой золото было способно до­ставить нуворишу и титул и власть, титул и власть, в свою очередь, ценились прежде всего как источник зо­лота.

Все общественные связи отныне базировались на корысти я расчете, золота превратилось в конечную цель человеческой деятельности.

Неудивительно, что эталоном всех общественных свя­зей стала открыто или завуалированно выступать сделка купли-продажи.

. «В наше продажное время, — замечает Фальстаф, — добродетель так упала в цене, что истинным храбрецам остается только водить медведей. Люди остроумные сде­лались трактирными слугами, и вся их изобретательность тратится на составление счетов. Все остальные качества, свойственные человеку, в наш подлый век, стоят дешевле крыжовника» («Генрих IV», ч. II, I, 2). В этом постав­ленном на голову, жестоком мире трудно стало дышать. Еще труднее стало думать. Там, где торжествует вселен­ское зло, разум превращается в пытку, наделенному им остается скоморошничать.

Отклонилась река жизни от исконного русла, и ее бе­рега оказались усеянными людскими пороками. Однако, может быть, самое невообразимое отклонение от «искон­ного» порядка вещей заключалось в том, что вывернул­ся наизнанку смысл самого понятия «порок» 7. Понимание сорока как категории моральной, как свойства «при­роды» человека (присущего ему от рождения или приобретенного) сменялось представлением о пороке как о кате­гории социально-имущественной. XVI век и здесь полно­стью отошел от средневековых «поучений». В самом деле, средние века льстили бедности, поднимали ее на ступень «святости» или по крайней мере приближали к ней на кратчайшее расстояние. Этика Возрождения и в особен­ности Реформации исходила из тезиса противоположно­го: бедность отождествлялась априори с пороком, она — зримый знак порока, более того, «гнездо», «источник» все­возможных пороков. Другими словами, бедность — свиде­тельство человеческой неполноценности ее носителя. И не было в елизаветинской Англии фигуры более осуждаемой и презираемой, более отверженной, чем бедняк. О бедня­ках говорили не иначе как о «подонках общества», «бро­дягах», заведомых «ворах» 8.