Луи Арагон
Шекспир в меблирашках
Хватит с меня гостиниц. В номере ни для чего не найти места. Взять хоть моего Шекспира. Тринадцать томиков. Если положить в шифоньер, только и знай, что открывать да закрывать дверцу, к тому же никогда не угадаешь, в каком именно томе нужная пьеса… Остается поставить на камин, но номера с камином попадаются все реже. Вдобавок хозяева гостиниц.
Соседи, которые заглядывают в гости. Ну это, положим, как когда. Снимая комнату, не сразу поймешь, какого разбора гостиница. А все отец. Он внушил нам с Франсуа ложные представления, в Сан-Бриеке. Папа у меня учитель английского.
Сам я английским так и не овладел. «Water-closets, if you please»[1], или девушке: «Ваш pull-over[2], мадемуазель, чертовски sexy[3]» – вот и весь мой запас английских слов, зато произношение, говорят, у меня отличное. Поэтому я так обрадовался, когда Поль оставил мне своего Шекспира… в подлиннике-то мне бы его ни за что не прочесть… А на кой ему. Полю, по-вашему, сдался Шекспир, раз его призвали, да еще во время этой войны? Ну а Франсуа был по горло сыт Пуатье и папой с его бесконечными объяснениями, как себя вести, чтоб не сделать ненароком ребенка. Старику страх как хотелось, чтоб считали, будто он в свое время был донжуаном. Нет, говорил Франсуа, ты только подумай – донжуан, этот училка, надо же. Отец до противного похож на меня, даже неловко, будто это я его породил. Как представишь себя в ею возрасте, с брюшком… правда, насчет усов я спокоен, усы мне не грозят – я их терпеть не могу. Вот как с тем военным врачом, неплохой вроде человек, еще признал меня непригодным из-за сердца, вроде бы у меня всего один желудочек. А я и не замечал. Так вот, он меня выслушал через свою эбонитовую фиговину и потом говорит: бог дал человеку уши, чтоб слышать, и прижал свое ухо к моей груди, а усы как защекочут меня, им, врачам, должны были бы запретить носить усы. но в общем-то я рад. на черта мне армия! Что до желудочка, то я пока выдерживаю стометровку, летом – теннис, в Парижепинг-понг… Франсуа все твердит: подумаешь, отслужить – не море выпить, но ему хорошо говорить, он свое отпахал еще до того, как начался весь этот мордобои. У него одно было в голове: как бы слинять из Сан-Бриека, ну он и пошел служить в страховую компанию с центром в Тулузе, желаю ему удачи. А я столько наслышался о Париже, и мама говорила, что быть адвокатом совсем даже неплохо, на худой конец – товарищем прокурора, вполне приятная жизнь. Ее супруг, исходя из того, что я похож на него как две капли воды, весьма опасался моей склонности к девицам… Заметьте, папа приводит меня в умиление. Но он внушил нам ложные принципы. Мама всегда мне твердила: «Верь, верь папиным россказням!» Во всяком случае, ему не следовало вбивать нам в голову всякие предрассудки, вроде того, что нельзя приводить домой женщин, чушь допотопная. Во-первых, это лишний расход, а у меня от денег карманы не лопались. В особенности когда я был еще студентом. К тому же все эти книги и по международному праву, и по политической экономии, да еще Шекспир на моей mantle-piece»[4], сам черт голову сломит. Вот и еще одно слово из моего английского лексикона, видите? Хотя для таких особ, как, например, мадам Симпсон…
Вы что подумали? Никакого отношения к герцогине она не имеет: сама она родилась в Марселе, а муж у нее – дитя любви, с той еще войны, правда, впоследствии отец-американец признал его.
Что проку от английского? Сами понимаете, чтобы говорить с Клотильдой, словаря мне не требуется. Но она, видите ли, из-за мужа не желала идти домой к студенту, ей необходима была нейтральная территория, пусть даже гостиница… Так что я перенес свои пенаты из Латинского квартала в переулочек поблизости от Фоли-Бержер, это было не слишком практично, далековато от факультета, но ничего не попишешь; обосновался я в гостинице, где большинство снимало номер на день, в комнате с красивым cosy-corner[5], у которого была полочка, очень удобная для Шекспира, но от Клотильды скрыл, что живу тут постоянно.
Я привел ее к себе, припрятав свою юриспруденцию, свалил все книги в стенной шкаф, как будто… ну, вы меня понимаете. Она нашла обстановку очень симпатичной, и ее позабавило, что номер сдают с Шекспиром на полочке cosy. Тут я несколько встревожился, в особенности когда она схватила томик, где был «Макбет», и, признавшись, что всегда мечтала стать трагической актрисой, принялась, жестикулируя, декламировать каким-то неестественным голосом: она изображала леди Макбет, спускалась по лестнице дворца, погруженного в сон, терла пальцы, чтоб очистить их от крови. Я увидел, что она переворачивает страницу… Тут я позволил себе весьма неуместную шутку – сказал, что могу, если она хочет, сбегать за пемзой. Истерика мне была обеспечена, но Шекспира она оставила в покое. Больше я ее вообще не видел. Такие дела-женщины всегда меня бросают, а я между тем склонен к постоянству…
Необходимо объяснить, что у меня сложилась привычка хранить свою любовную переписку в переводах Франсуа Виктора Гюго, чтоб коридорный не заглядывал в нее, убирая комнату. И раскладывал я не по женщинам, а по сюжетам: например, сцены ревности – в «Отелло», просьбы о деньгах – и такое случается – в «Венецианском купце», в полном соответствии с содержанием. В те времена мне нравились главным образом дамы в соку… Как раз в «Макбете» было заложено письмо, компрометировавшее одну из них, которая… ну, это ее дело, не буду рассказывать, иначе у вас сложится обо мне превратное представление. Мне приходилось менять своих подружек, поскольку через месяц или два, а то и меньше они находили, что с них хватит. Я не из тех, кто цепляется, не травиться же мне из-за них вероналом. Я думаю, папа, в сущности… может, и с ним происходило то же самое, раз уж мы так похожи, вот почему когда он рассказывает, то выглядит донжуаном. Пожалуй, я мог бы держать у себя сочинения Мольера, и места они заняли бы меньше… но, во-первых. Шекспир оказался у меня без всякой задней мысли, а, во-вторых, письма, если их засунуть в двухтомник, слишком бросались бы в глаза. После мадам Симпсон я напал на гораздо более юную девушку: она училась на фармацевтическом и разыгрывала великую любовь ко мне, я называл ее Офелией, поэтому она закалывала цветы себе в волосы, а я совал ее письма в «Гамлета». Ладно. Не прошло и трех недель с тех пор, как все это началось, и вдруг она говорит мне с каким-то разочарованным видом: «Какие у тебя маленькие руки». Прежде всего, это ложь, у меня руки как руки, ничего особенного. И потом, как предлог это, по-моему, недостаточно. Спустя некоторое время я встретил ее в «Пам-Пам» у Оперы с молодчиком, похожим на мясника, она обернулась и подмигнула мне, указывая на него, словно хотела сказать: «Ну, понял?» Да уж, у этого были лапищи так лапищи.