Выбрать главу

Старуха на мгновение притихла и вдруг снова заплакала:

— Господи, спаситель ты наш, Иван Фомич, родненький! Счастье-то! Счастье-то какое! Господи! Ввек не разблагодариться! — схватила фельдшера за руку.

— А! — отдернул руку Иван Фомич.

Внимательно молчавшая очередь радостно зашевелилась, но тут же и стихла под строгим взглядом Вакорина, направившегося в кабинет.

Прибежал санитар: «Все сделано». Фельдшер, снимая усталость, ладонью провел по лицу, потом достал из верхнего кармана жилетки пенсне, завернутое в платок, и, протирая стекла, сказал:

— Не могу я сегодня…

Санитар понимающе кивнул.

— Так что давай лучше больных попринимаем.

— Как скажете.

— Зови.

VI

А теперь самое время поговорить о погоде. Или почти о ней. И не оттого, что более говорить не о чем — это, смею заверить, не так. И не с целью придать голубизну своей крови — это попросту невозможно, ведь генеалогия моя уходит корнями в такую глушь! В Солирецк, собственно. И даже дальше: в деревню Медведиху, что в тридцати верстах за Солирецком. Жители Медведихи, хотя и числились в известные времена микушинскими холопами, ни одного дворянина своими глазами в жизни и не видали. Путь от города до Медведихи проходит по таким гиблым местам, что кто-то из моих предков, выбравшись однажды в Солирецк, назад вернуться уже не сумел.

В настоящее время сам факт существования Медведихи под сомнением. Спросишь — ответят: деревня как будто и есть, но чтобы туда дорога была — невероятно. А потому деревни, может, и нет совсем.

Так вот: рассказывая о характере и лице города, я как-то отвлекся и не упомянул его нарядов.

По ночам, при свете настольной лампы перебираю тайное богатство свое… Четыре эпохи, из которых, говоря честно, три — не мои. Люди — живые и ушедшие: перевидал их великое множество, а оставил лишь нескольких — беда, право, с людьми. Но зато пейзажей больше, чем во всех музеях мира. Главное — картины и делать-то совершенно несложно! Пусть художник обидится, мол, краски несметно истратил, четырежды счищал и начинал по новой, пил неделю и однажды едва не повесился. И пусть фотограф говорит, что «Кодака» извел рублей на двести, пока отснял необходимый кадр. Все ерунда! Надо только заметить и посмотреть, и останется в памяти.

Скажем, зима…

Нет зимы лучше сибирской. И оттого, наверное, что сибиряк — человек вольный, смелый, лихой — уж больно хорош среди многометровых снежных навалов, тяжело повалившихся на его землю, деревья, дома. Он, черт, как будто расцветает под этой жуткой толщей снега. Играючи таскает ее на плечах, и что ему мороз! Ворот распахнут, грудь открыта, знай, хохочет себе, только иней с бороды осыпается. Зима ему как будто для забавы: баловство да игрища устраивать. Оттуда ведь и «Снежный городок» пошел…

Конечно, Сибирь красива всегда, и красотой, и каким-то неодолимым могуществом. Но лучший ее наряд — зимний день.

Весна уж больно хороша на Волге, когда река разливается в такую ширь, что приборы на спутниках запросто путают ее с Атлантическим океаном. Так вот, весною, глядя на Волгу, спокойно и беспредельно величественную, думаешь: еще поживу! Взошедшее солнце опускает на воду золотой меч, и говоришь: а что? И возьму этот меч! И развернусь! И понаделаю дел светлых и солнечных. И уверен, что это человеку под силу, — до того хороша Волга вешней порою.

Лето — лучший наряд средней России. Жарким июльским днем ляжешь в траву на курском или тамбовском пригорке, не боясь, что зашибет жарой, как бывает на юге; сквозь дремоту, навеянную пением жаворонка и шмелей, разглядишь уходящие перелески, речушку, меченную ивняком, тонкий ствол близкой березы, и ощущение святого единства с этой землей напоит тебя. И душу можешь пустить погулять в этой земле, не боясь, что заблудится или ее неправильно поймут. Здесь, даже умерев, с землей сольешься, прорастешь, дашь корни и побеги, превратишься в куст, в березку. Можно в елку, кедр, лиственницу — все равно. Здесь остро чувствуешь, что и за каждую дубину стоеросовую на своей земле ты будешь драться. Прекрасные места! Я хоть родом и не отсюда, но отчего-то именно в этих краях люблю летнюю пору.

А вот, скажем, осень, пора таинственная, призрачная, пора, в загадочности своей для русского человека сравнимая разве что со вселенной.

Ах, художник! Владея осенью — владеешь всем…

Так вот осень, если взять позднюю, холодную, с облетевшим листом, более всего впечатляет на землях низких, сырых, где-нибудь в новгородских или тверских лесах, в какой-нибудь прибитой дождями, вымокшей до черноты деревеньке с жалобным блеском плачущих окон — льются, льются слезы, и вот уже дорогу в грязь развезло, и лужи поблескивают горемычно. И во всей этой черноте жилья и земли, в тусклом слезливом блеске столько безысходности, столько щемящей тоски, что сердце сжимается, и такая боль давит горло, что жить неохота. Но вцепишься взглядом и не оторвешься, и так бы стоял под дождем и смотрел до конца своих дней.