Литке вынул из портфеля папку с чертежом, передал ее Головнину, и они склонились над калькой.
— Весьма польщен и сердечно благодарю вас.
— И я, — сказала Евдокия Степановна.
— Я слышал, на вас произвели впечатление северные люди? — заметил Головнин.
— Еще бы! — воскликнул Литке и пустился рассказывать о своих встречах с поморами, архангельскими моряками, с рыбаками, которые уходят на все короткое северное лето то к берегам Груманта, то к Карским Воротам.
— Я приглядывался, Василий Михайлович, к работам в Архангельском адмиралтействе и думал, что вам в деле строительства флота понадобятся люди... Там, на севере, настоящие мастера, художники своего дела. Я даже записал имена и фамилии. Авось пригодятся.
— Это по-деловому, — сказал Головнин, принимая от Литке листы с записями и пометками.
— Как-то теперь наши друзья — Врангель, Матюшкин? Слышно что-нибудь?
— Потонули в просторах Сибири. По донесениям, которые приходят не так часто, экспедиция достигла Иркутска; переждав зимние холода, двинулась к Якутску, а дальше Матюшкин двинулся на санях к Нижне-Колымску, а Врангель по льдам и торосам — к Медвежьим островам. Почта в этих местах, сами знаете, случайна. Но пока все благополучно.
В ГОСТЯХ
Евдокия Степановна чуточку завидовала Людмиле Рикорд. Сам Василий Михайлович целыми часами мог говорить с ней о Камчатке, где она с мужем провела несколько лет, о камчадалах, о школах, лечебницах и о многом другом.
Знакомые говорили, что у Людмилы особая улыбка, что ее можно полюбить за одну эту улыбку. В нее был влюблен Федор Матюшкин, влюблен пылко, с первого взгляда.
Людмила все звала Головнину в гости. Евдокия Степановна хотела посмотреть, как устроились Рикорды, да все не получалось. Дети требовали каждодневных забот, старший болел. Не до выездов. Но однажды Василий Михайлович сказал:
— Собирайся к Рикордам. Надо съездить.
Людмила Ивановна приняла Головниных как самых дорогих гостей — шумно, с приветливостью, свойственной украинке.
Головнины переходили из комнаты в комнату. С откровенным восхищением, радовавшим хозяйку, они рассматривали убранство, картины, предметы дальневосточного обихода.
На стенах в умело подобранном соседстве были развешены изображения японских изящных бамбуковых домиков с крошечными нарядными садами, бамбуковыми рощицами, яркими цветами и искусно построенными каскадами и озерцами. Тут же рядом, в резкой контрастности, — изображения чумов и неуютных, овеянных ветрами камчадальских поселков.
— Никогда не забуду эти годы! — воскликнула хозяйка. — Если мы с Петром сделали на своем веку что-то доброе, то это то, что удалось нам начать... да, только начать, на Камчатке.
— Ну, а теперь, Василий Михайлович, дадим волю нашим дамам. У Людмилы, я знаю, есть какие-то сюрпризы для Евдокии Степановны. Ведь мы только сейчас получили наш тяжелый багаж, шедший морским путем. А мы с тобой перед обедом по восточному обычаю раскурим трубку мира. Нам давно не приходилось поговорить по душам.
Что-то было в голосе Рикорда, заставившее Головнина насторожиться. Это не было похоже на обычную манеру Петра начать с шутки, в шутливую форму облечь выношенные размышления и закончить острой фразой, отточенным bon mot[2], годным и для салона и для дружеской беседы.
— Помнишь нашу последнюю встречу на Камчатке? Я, как апостол Фома, погрузил персты в рану. Порой мне казалось, с пальцев капает кровь. Люда сперва сама звала меня на подвиг, на служение людям, а потом, испугавшись за меня, настаивала на отъезде. И вот — Петербург...
Последняя фраза была сказана упавшим, совсем не рикордовским тоном.
Головнин молча ждал продолжения.
— Не кажется ли тебе, мой друг, что, пока мы с тобой бороздили моря, здесь, на Неве, не все оставалось неизменным?
— Годы есть годы... Прошел большой срок. Произошли перемены, и ты их чувствуешь...
— Но... загляни в Кронштадт! Это огромное кладбище российского флота! Я в ужасе. Я просто не понимаю.
— Поживешь подольше — поймешь.
Рикорд вскочил и резко зашагал по большому полупустому кабинету.
— Аракчеев! — воскликнул он с раздражением.— И это после Петра Великого! Этот солдафон отдает приказы именем монарха... Внутренние заболевания опаснее и труднее наружных...