— Ну, ты известный филозоф! — засмеялся Мордвинов. — Со времен греков известно, что филозофы суть украшение общества и вместе элемент беспокойный и, по большей части, бесполезный.
— Мысль бесплотна, но придайте ей силу, и она победит грубое противодействие.
— А отсюда и смысл общественного устройства, — вдруг вступил в разговор Рылеев. — Для нас порядок и свобода суть понятия нераздельные и немыслимые одно без другого.
— Совершенно с вами согласен, — подхватил Завалишин.— Но позвольте заметить — развитие политических понятий и нравственных не может быть предметом дарения свыше, а должно идти с ростом сознания, научного образования и накопления истин.
Мордвинов слушал молодых со вниманием, стараясь по доброй старой привычке увидеть за словами, вошедшими в обиход за последнее время, нечто такое, что было бы доступно пониманию без досадного тумана.
— Мое дело сделано, — сказал он, дергая сонетку комнатного звонка. — Как я понимаю, вы найдете путь друг к другу. А теперь вспомним старую русскую поговорку: не красна изба углами, а красна пирогами.
Он сделал знак появившемуся лакею и поднялся с кресла.
Отсидев за столом в оживленном разговоре и распрощавшись с хозяином, уже на улице Завалишин воскликнул:
— Каков старик! Сколько в нем ума и силы.
— А не кажется ли вам, что эти сила и ум на холостом ходу? — заметил Рылеев.
— В условиях наших... но если бы...
— Если бы? А что, если бы?
— Знаете, что я вам скажу? — Завалишин вдруг остановился. — Зачем он пригласил нас к себе познакомиться, уже зная, что мы знакомы?.. А не осведомлен ли он о тайном обществе?.. И быть может, хотел послушать нас, втайне сочувствуя нашему делу?..
— Не будем стоять, двинемся дальше, — предложил Рылеев.
Несколько минут оба шагали молча.
На углу, где пути их расходились, Рылеев сдержанно сказал:
— Вы, пожалуй, правы... И это весьма печально.
Завалишин остался недоволен собой. От встречи с Мордвиновым он ожидал большего. Присутствие Рылеева помешало ему развернуть перед Мордвиновым все свои идеи, только в общем плане изложенные на собрании правления Российско-Американской компании...
По укоренившейся привычке, несмотря на поздний час, он зашел на Галерную. В кабинете Головнина окна были темны. Этот мрачноватый, серьезный человек все больше становился судьей его мыслей и поступков. Он редко высказывался, но в его лице Завалишин все чаще улавливал то, что ему было необходимо.
Было десять часов, и Завалишин чувствовал, что для него день еще не кончился. Он перебирал в памяти друзей и товарищей по службе. Но одни были уже семейные, другие жили далеко.
— Что вы бродите, юноша, так поздно?
Завалишин даже вздрогнул. Голос был знаком, но темнота скрывала говорившего. Впрочем, акцент и высокий рост встречного помогли Дмитрию Иринарховичу признать Михаила Кюхельбекера.
— А вы откуда?
— Хотел поговорить с Головниным, но, как ни странно, его до сих пор нет дома... Какой человек! Какой опыт! Какие мысли! Вы прочли его описания кругосветных путешествий?
— Я имею честь быть своим человеком в этом доме.
— Это мне известно... Знаете, о чем я думаю? Как много хороших, умных и добродетельных людей есть у нас и как они одиноки.
В голосе Кюхельбекера дрожала болезненная нотка, свидетельство искреннего переживания. И тут же он заговорил быстро и взволнованно:
— Но так не будет вечно!
Волнение передалось легко воспламенявшемуся Завалишину, и он со всем жаром повторил:
— Да! Так не будет вечно!
ЗАГОВОРЩИКИ
Завалишин был настроен строптиво. Уверенность в том, что ему удалось поразить и увлечь своими идеями царя, испарилась. Теперь он все громче и откровеннее говорил о неспособности жестокой и бездарной верховной власти руководить страной.
Феопемпт слушал лейтенанта со всем азартом восприимчивой юности. Евдокия Степановна, как могла, журила обоих, но нельзя было не видеть — все вокруг нее то и дело бранили двор, Аракчеева, министров. Она никогда в жизни не видела Аракчеева, но инстинктивно чувствовала к нему отвращение. Даже в самом сочетании букв фамилии временщика было что-то жестокое.
Завалишин и Феопемпт сговорились осмотреть новый дворец, богато отстроенный для младшего брата царя — Михаила. Дворец был выгодно поставлен, замыкая пустынную площадь в ста саженях от Невского.
— Не хотел бы я жить в этих палатах, — сказал Феопемпт, смотря на великолепное здание за высокой ажурной решеткой.