Зима была снежная, но улицы в Иркутске наезжены хорошо: ни тебе завалов или перемётов каких. И хотя ранний час, людно было в улицах. Кричали сбитенщики, товар свой горячий выхваляя, сновали пирожники с лотками, артелями шли мужики с пилами и топорами — знать, дроворубы. В санях, на чистом рядне, постеленном на жёлтую солому, везли кругами замороженное молоко, байкальскую рыбу, омуля. Люди смуглолицые, широкоскулые, узкоглазые — буряты, сказали Григорию, — гнали скот. Мохноногий, пёстрый, мелкий, но не тощий.
Сами же улицы дивными показались Шелихову. Корытами обледенелыми представились они ему. По дну людской поток тёк, а поверху громоздились дома. Причём на улицу выходили всё больше амбары, лабазы, сараи, хлева. Крепкие, надолго строенные из могучего леса. Сами же дома стояли в глубине усадьб, сзади хозяйственных построек. Дома больше об одном, но были и о двух, и о трёх светах, с крышами, крытыми добрым тёсом. Заплоты высокие окружали усадьбы с воротами надёжными. За таким заплотом и от разбойного люда при нужде отсидеться можно. Да ежели ещё с ружьишком хозяин сидит, то и боем усадьбу такую не возьмёшь.
Ямщик, зная, что седок его к Голикову едет, дороги не спрашивал — за один угол завернул, проулком проехал и прямо к дому купца вывез.
Дом в два света. Ворота из широких плах, крепостным под стать. Лабазов же, лабазов — не счесть.
У ворот стоял длиннющий обоз. У лошадей, от мороза в иней одетых, подвязаны торбы. Видать, давненько стояли. Возницы тут же на снегу прыгали, руками себя по бокам обстукивая. Но, попрыгивая, не скучая, зубы скалили.
Шелихов из саней вылез, огляделся и в ворота своими ногами пошёл. Вспомнил сказанное отцом: забижать себя не давай, но и в глаза излишней бойкостью не лезь.
Шёл через улицу — плечи гнул. Жидковат ещё был в кости по младости лет, но чувствовалось — мужик будет не из махоньких. Как из саней вылез, возница на него взглянул с уважением. Понял — этот заматереет, и его не обидишь. У мамки молочко, знать, крепкое было.
Во дворе голиковском голоса, людно. Мужики в собачьих дохах, в длиннополых шубах с малахаями, шитых из меха неведомого. Рыженького, но, видать, мягкого, густого и тёплого. Эти, в шубах нерусского покроя, лопотали неразборчиво.
На Григория во дворе покосились. Видать, здесь друг друга людишки знали. А этот — чужой.
Григорий спросил:
— Хозяина где найти?
— Хозяина? — протянул мужичонка с красным от мороза носом и глазами в снежной опушке, — а вон, а лабазе том. Иди, но ежели он тебя не звал, смотри, паря, пугнёт, — о порог споткнёшься.
Засмеялся.
Григорий постоял, на воробьёв глядя, и взялся за обмерзшую скобу лабазных дверей. Дверь, видимо, забухла. Рванул с силой, но едва оторвал от косяка. Шагнул через порог.
В лабазе, напротив дверей, за шатким столиком, перед свечой сидел плохонький мужичонка в шапке драной, в тулупчике бедном, заячьем. В плечиках — узковат, лицо лисье. Тут же рядом двое молодцов раскладывали меховую рухлядишку на холщовой полсти. Темновато было в лабазе и сильно пованивало кожами.
Мужичонка глаза на Шелихова поднял, недобрым голосом спросил:
— Кто таков?
— Мне бы хозяина, — ответил Григорий. — Ивана Ларионовича Голикова.
Осторожно сказал. Имя и отчество уважительно выговорил.
Мужичонка в кулачок махонький кашлянул.
— А я и есть хозяин.
Григорий от неожиданности шагнул назад. Думал мужика могучего увидеть: косая сажень в плечах, голос громоподобный, а увидел человечишку, что соплей перешибить можно. Но, робость победив, вперёд выступил, поклон глубокий махнул, из-за отворота шубы письмо достал.
Тот принял письмо. Развернул, начал читать, но нет-нет, а из-за бумаги на Григория посматривал. По глазам видно было, что он и без письма — камешек-то битый — многое понял.
Есть такие мужичонки, что вроде и квёл, и ростом не вышел, да и ликом далеко не красавец, блёклые глаза, но иному молодцу — и статному, и ладному, и пригожему — ни в каком деле с этим захудалым не выстоять. Такой вот — обкусанный сухарик — тихо, тихо, а глядишь, обскакал. Прыткий это народец.
Иван Ларионович, только раз глянув на Григория Шелихова, решил: «Парень хорош — как и говорили о нём сведущие люди. Ещё не обломался, правда, ну да оно, может, и к лучшему».
Пока Иван Ларионович письмо читал, Григорий по лабазу глазами водил. Рядами висели меха. Соболь царский, лисьи шкурки огненные и тёмные с серебром, дымчатые песцы, жёлтая белка, золотая выдра и отдельно — шкуры котов морских. Этого меха Шелихов не знал, но по густоте и пышности его понял — чудо. Позавидовал, аж сердце сжалось: «Эко богатства-то здесь. Вот уж правду сказать — клад».