– И что?
– В тот вечер я поняла, что ты любовник Николь Фальтоне. Ее мужа там не было, и ты, когда привез меня домой, сказал, что тебе надо заглянуть к себе на работу, закончить не знаю что…
Она говорила медленно, четко. А он думал о Николь. Она была белокурой, кроткой, немного плаксивой.
– Я тогда тебе сказала, что хочу, предпочитаю, чтобы ты вернулся. Не осмелилась тебе сказать, что знаю, – ты ведь всегда говорил о глупости ревнивых женщин, и я боялась…
Она говорила все мягче и мягче, мечтательно, как с нежностью рассказывают о грустном детстве. Он занервничал.
– И я тебе сказал, что умираю?
– Нет, но ты употребил точно такую же формулу: ты мне сказал… О, нет! – рассмеялась она. – Это потрясающе…
Он тоже засмеялся, но без воодушевления. В конце концов, сейчас не до смеха, особенно для нее – только он может позволить себе эту героическую веселость.
– Ну так что же? Продолжай.
– Ты мне сказал: «Ты не лишишь меня этой женщины, ведь сама же видишь, что я ее хочу!»
– А-а, – протянул он разочарованно, поскольку смутно надеялся на какую-нибудь остроту. – В этом нет ничего такого уж смешного.
– Нет, – согласилась она. – Но только ты заявил мне это с таким видом, будто это само собой разумеется!..
Она опять засмеялась, но немного стесненно, словно чувствовала его раздражение.
Но теперь он слушал свое сердце. Это было глухое и трогательное биение самого непостоянства. «Мы такая малость», – подумал он с некоторой горечью. Он устал видеть, как на протяжении его жизни подтверждаются все те общие места, которыми он гнушался в двадцать лет. Смерти предстояло стать похожей на смерть, как и любви – на любовь.
– Да ладно, – сказал он с закрытыми глазами, – вполне удобное сердце.
– Что? – спросила она.
Он посмотрел на нее. Странно было оставлять после себя кого-то, кто обременен такими вот анекдотами о тебе, о том, кто будет твоей тенью. Кого-то, кто в двадцать лет был таким нежным, таким безоружным и кого он обнаружил таким изменившимся. Кого уже не обнаружит. Марта… Что с ней стало?
– Ты его любишь, – спросил он, – этого Жана?
Она ответила ему, но он ее и не слушал. Опять пытался сосчитать солнечные лучи на потолке. Зыбкие, перистые солнечные лучи. Будет ли Средиземное море и потом таким же синим? Во дворе кто-то пел. Он любил в своей жизни тридцать мелодий, страстно, до такой степени страстно, что под конец уже не выносил музыку. Марта когда-то играла на фортепьяно. Но красивые фортепьяно встречались так редко, а у него самого было столько вкуса к меблировке. Короче, у них не было фортепьяно.
– Ты уже разучилась играть на фортепьяно? – спросил он жалобно.
– На фортепьяно?
Она удивилась, она уже и сама не помнила: забыла свою юность. Только он еще помнил, любил воспоминание о затылке Марты на черном фоне фортепьяно. О молодом, прямом и белокуром затылке Марты. Он отвернулся.
– С чего ты вдруг заговорил о фортепьяно? – настаивала она.
Он не ответил, но сжал ее руку. Его ужасало собственное сердце, он узнавал прежнюю боль. О! Хоть бы на мгновение вновь обрести безопасность, плечо Дафны, вкус спиртного.
Но Дафна жила с этим молодым кретином Ги, а спиртное лишь ускоряло события. И вот он боялся, боялся… Этой белой штуки в своей голове и исчезновения мышц. Какой ужас, он испытывал такой ужас перед своей смертью, что даже усмехнулся.
– Я боюсь, – сказал он Марте.
Потом повторил эти два слова как следует, с нажимом. Это были жесткие, шершавые слова, слова мужчины. Все остальные слова в его жизни были такие гладкие, так легко говорились, «милая, дорогая, когда хочешь, скоро, завтра». Имя Марта гладким не было и не часто подворачивалось ему на язык.
– Не тревожься, – сказала она.
Потом склонилась к нему, положила руку на его глаза.
– Все будет хорошо. Я буду здесь, я тебя не оставлю.
– О, это пустяки; если тебе надо выйти или купить что-нибудь…
– Немного погодя.
Ее глаза были полны слез. Бедная Марта, это ей не к лицу. Однако он почувствовал себя немного успокоенным. Спросил:
– Ты не злишься на меня?
– Я помню и остальное, – произнесла она шепотом.
И этот шепот напомнил ему десяток похожих, шепчущих, чуть задыхающихся голосов, в углу гостиной или на краю пляжа. За его гробом последует долгий и нелепый шепот. Дафна, сидя в своем кресле, последней воскресит в памяти его силуэт, а молодой Ги придет в раздражение.
– Все хорошо, – сказал он. – Я бы предпочел умереть на хлебном или овсяном поле.
– Что ты говоришь?
– Чтобы колосья колыхались над моей головой. Знаешь, «ветер поднимается, надо пытаться жить».