Выбрать главу

— Нет, ты ошибаешься! — попыталась одернуть его Нина. — Не мог такой лекарь повредить твоей жене!

— Вольно — нет, — ответил Сандро, — но невольно…

— Ты зря казнишь себя!

— Ты полагаешь? Я очень долго думал, пока не понял в чем дело. Видишь ли… Повитухи ходят от одной здоровой женщины к другой. Больной роженице ни одна повитуха помогать не возьмется, они ведь желают, чтобы им заплатили, а не ославили на всю округу, если женщина умрет! К больным зовут лекаря. А к самым тяжелым больным — профессора! Я думаю, родильная горячка передается, как чума или оспа, через прикосновение, а тот профессор просто принес ее к нам от другой своей пациентки.

Господи, что он делает! Зачем изливает душу? Ведь подобные откровения способны только отпугнуть женщину. Он же хотел всего-навсего объяснить ей свои побуждения, а не исповедоваться!

Но Нина не только не испугалась, она признала за ним право сделать выводы. Судить его она не могла и не желала. Сандро взрослый человек, он сам способен признать свои ошибки. Гораздо сильнее ее заботила судьба ребенка, отвергнутого матерью.

— Господь не мог дать вам дитя и не одарить при этом любовью к нему!

— Только не думай, что Мара — нежеланный ребенок! — торопливо сказал Сандро, — Я ждал ее за нас обоих, а потом дал клятву Деве Марии, что, пока я жив, моя дочь не почувствует себя брошенной!

Нина внезапно уткнулась лицом ему в плечо и рассмеялась:

— Бог мой! Я и не думала никогда!..

Ей и в самом деле никогда не приходило в голову то, о чем знали все вокруг. Антонела никогда не упоминала о том, что Мара — дочь Сандро только потому, что это казалось ей само собой разумеющимся! И Данила Степанович! Он же дразнил Мару Музой Лоренцини, а Нина ничего не поняла, ослепленная своей глупой ревностью.

Сандро с удивлением смотрел на Нину. Разве он сказал что-нибудь смешное?

Но нет! Она никогда не сможет рассказать ему о своей глупости!

— Я и не думала никогда, Сандро, что ты ее не любишь! — сказала она, поднимая на него сияющие глаза.

Он выпустил ее руку и обнял за плечи.

— Не холодно?

— Нет, — она покачала головой, но он все равно не отпустил ее. Сидеть рядом с ним было так хорошо, уютно, спокойно.

— Ты избаловала мне девчонку, — пробурчал он через минуту. — Сначала она весь вечер выпрашивала деньги на канву и бисер, а потом заявила, что привыкла пить на ночь горячее молоко! Я такими глупостями уже лет десять не занимался, и вот, выясняется, что у меня снова грудной младенец!

Ветер, налетавший с моря, был теплым. Весна уже чувствовалась в воздухе. Ветви деревьев, с тяжелыми, набухшими почками, мерно раскачивались над головой Нины, а что-то огромное, готовое распуститься, как цветок, переполняло ее сердце. То, чему невозможно найти название.

По завершении главного задания Сергей почувствовал себя не у дел. Впервые в жизни он скучал на службе. Теперь, когда с души свалился огромный камень, консульские обязанности показались Милорадову совершенно необременительными. Корабль прибудет неведомо когда, а до той поры и делать-то, собственно, нечего, с бумагами Киселев и сам прекрасно справляется.

Политических скандалов, за которыми интересно было бы понаблюдать со стороны, в городе не случалось. В Генуе было необычайно спокойно, будто не послереволюционная Франция находилась под боком. Никаких волнений, ничего нового, интересного, тишина, как в море перед бурей. Тоска смертная! И это при том, что от самих генуэзцев не было ни минуты покоя: смех, крики, пение, говор, плач доносились отовсюду, не смолкая даже ночью.

Теперь Сережа начинал понимать свою маменьку, которая не прижилась в этом итальянском раю. Ему тоже опостылели апельсины, макароны, горы, шум и пестрота большого порта. Странно, но, живя в Данциге, который тоже был крупным портом, он не испытывал ничего подобного. Возможно, потому, что до Петербурга там было рукой подать, а может из-за того, что народ в Пруссии поспокойнее. Шумные итальянцы утомляли. Да и сама Генуя, показавшаяся Сергею вначале красивым городом, теперь производила скорее отталкивающее впечатление. Теперь он замечал и облупленные фасады домов, и помои на улицах, и выщербленные, стертые ступени, залитые нечистотами, и непристойные слова, которыми были расписаны стены тех самых домов, между которыми располагались пресловутые лестницы. После аккуратной, будто сошедшей с картинки, Пруссии здесь было просто отвратительно.

— У нас такого не встретишь, — жаловался консул своему секретарю. — В России самый захудалый городок зимой выглядит, как игрушка: все чистенько, даже навозные кучи белым снежком присыпаны. Здесь же и зимы толковой нет. Одна грязь!

Не понимал он этих итальянцев. Как они могут так жить? Строят — загляденье, и тут же все портят. У себя, в своем доме, еще ничего, но вокруг…

Не нравилась Сергею Генуя. И чем дальше, тем сильнее. И еще его очень раздражали высказывания Киселева, который, как всегда, придерживался личного мнения, а в ответ на недовольное бурчание своего начальника, говорил:

— Помилуйте, Сергей Андреевич. Да чем же итальянцы отличаются от россиян? Здесь же все, как и у нас! Ни один не желает гадить в своем собственном доме, а вот помочиться на соседский забор — это всегда пожалуйста!

Чего Милорадову хотелось больше всего, так это поскорее вернуться в Петербург. Но пока приходилось мириться с обстоятельствами.

Единственное развлечение — почта из России. Каждое письмо Милорадов распечатывал с нескрываемым удовольствием. Больше Сергей не боялся плохих новостей. Благодаря своей осторожности он не нажил себе врагов среди окружения нового императора. Он вообще мало кого из приверженцев Павла знал лично. Сейчас это было ему только на руку. Весьма выгодно начинать новое восхождение с победы. То, что он успешно и в такой короткий срок, справился с Высочайшим поручением, обеспечивало ему уважение любого, кто бы ни стал очередным министром иностранных дел.

Новости из дома приходили очень любопытные. Новый император оказался слегка не в своем уме. Его первые шаги явственно свидетельствовали об этом.

Первейшим делом Павел короновал останки своего папеньки Петра III и велел перенести их для захоронения в Петропавловскую крепость. Затем, из той же Петропавловской крепости, освободил руководителя польских повстанцев Костюшко. Не казнил, не сослал пожизненно в Сибирь, а отпустил на все четыре стороны, взявши обещание никогда больше не выступать против России. Странные понятия о чести у Павла. Кто ж доверяет бунтовщикам? Да Костюшко, если он, конечно, не такой же дурень, первым делом поднимет своих ляхов против такого слабоумного правителя!

А запрет на русскую упряжь? Какая же российская душа откажется от подобной роскоши? Кто же не любит с ветерком прокатиться на тройке? Пусть европейская упряжка, когда лошади запрягаются по парам, выгоднее, дороги от нее не портятся, так и удовольствия меньше! Не русский человек Павел, ох не русский. Весь, до мозга костей, проникнут прусским духом. Разве понять ему ощущение, когда две тройки несутся навстречу друг другу, видно, что не разминутся и кому-то надо свернуть. Но кому? У кого первого не выдержат нервы?

Потихоньку стала вырисовываться и политика, которой собирался придерживаться император Павел.

Конечно, и раньше ни для кого не было тайной, что Павел Петрович, чуть ли не до истерики боится Французской революции. Вольтера он всегда считал вольнодумцем, чьи опусы подлежат уничтожению, и никогда не поддерживал чрезмерного либерализма Екатерины по отношению к заграничным борзописцам. Так, считал он, недолго и собственного Вольтера взрастить!

Потому в этом вопросе император Павел Петрович оказался гораздо круче своей матушки. Со всеми возможными доморощенными писаками, типа Радищева, он расправился единым росчерком пера: запретил все частные типографии, в действующих издательствах ввел жесточайшую цензуру, а из русского языка велел искоренить святые для каждого россиянина слова “гражданин” и “Отечество”.