Выбрать главу

Истомленный, стоял он под упругими струйками, думал о том о сем и, вероятно, простоял бы еще долго, если бы дежурная не сделала ему замечание.

Он выбрался в тесную раздевалку. Сердце билось учащенно, голова отяжелела. Видно, перестоял, перегрелся. Может, и давление подскочило. Кое-как натянув одежду на влажное тело, протиснулся в узкий, душный коридор, глянул на часы. Пора на обед. С толпой страждущих направился в просторный зал столовой. Гул стоял, как на базаре. Проголодавшиеся, взмокшие от разных процедур диетчики кинулись к своим столикам, словно опасаясь, что кто-то займет их места. Есть какая-то странность в людской психике: в автобус лезут, как на штурм, из кино выходят, словно их подгоняет степной пал, и в санаторной столовой умудряются устраивать сутолоку. Без особого воодушевления принялся Семетей за обед: блеклый салат из увядшей капусты, морковного цвета сок, молочный суп, перловая каша. Он проглотил все без всякого аппетита и вышел на свежий воздух. Веселые солнечные блики играли на открытой площадке. Сидеть бы сейчас на скамеечке под старой раскидистой турангой, подставляя лицо ласковому солнышку! Но главный врач строго наказал придерживаться режима: после обеда полагается тихий час. Семетей зашел по дороге в буфет, купил к вечернему чаю копченой конины, отварную печень, десяток яиц и побрел к автобусной остановке.

Сухощавая молодка с насурьмленными бровями провожала старуху. Семетей учтиво поздоровался. Старуха благодарно улыбнулась и полезла в пыльную, раздрызганную «коробочку». Усевшись, она проворно подвинулась, со старческой непосредственностью поманила Семетея сесть рядом. Он купил два билета, сел, и старуха тотчас принялась выкладывать ему свои беды-болести.

— Бедняжка — не везет ей в жизни, — начала она, подавшись вся к нему. — Я о дочери своей говорю. Видел на остановке? Так вот, говорю ей: пока еще не отцвела, найди себе кого-нибудь, устраивай свою судьбу, не то поздно будет. Не слушает. Бросай, говорю, эту работу. Разве дело — с утра до вечера еду разносить в столовой, где кормятся тысячи людей? Не понимает.

Рассказывая, старуха то и дело косилась в окно, смотрела туда, на остановку, где все еще стояла худенькая, поникшая молодая женщина.

— Выходит, лечиться приехал? У Букалая моего живешь? — продолжала разговорчивая старуха. — Э, милый, ему тоже не позавидуешь. Баба совсем на голову ему села. Был мужик, стал тряпка. Я ведь до сих пор живу сама по себе. Никому не в тягость. Но чувствую… одряхлела. День здорова, два больна. Притащилась издалека, из-под Саратова, думаю здесь дожить свой век, если мои детки, Букалай и Акалай, приютят у себя.

И потом, бредя домой по пыльной тропинке, Семетей не мог отделаться от холодка, навеянного словами «если приютят у себя». Это родные-то детки могут не приютить престарелую мать! Бедная, бедная! Неужели она ночами недосыпала, своим белым молоком сына и дочь вспоила, молодостью, красотой, жаром сердца жертвовала, чтобы потом, когда они вырастут и окрепнут, умолять их о приюте! Предки говаривали: «Даже если трижды на спине снесешь мать в священный город Мекку, и то остаешься перед ней в долгу». Разве на старости лет матери не положено восседать на самом почетном месте? Разве не должны благодарные дети подать ей первую чашу за дастарханом? Нет, нет, не может быть, чтобы Букалай был таким черствым. Он, бедняга, случайно покалечил руку и потому так прибит, а мужик, кажется, простой и открытый, как переспелый кукурузный початок.

С молодых лет Семетей больше всего на свете опасался сомнений. На собственном опыте познал: если сомнения переступили однажды порог твоего дома, считай, очаг твой покинула удача. Закрались в душу сомнения — разладилась жизнь, все валится из рук. Вот и сейчас, прислушиваясь краем уха к монотонной исповеди старухи, он тщетно отгонял от себя все сомнения и подозрения.

Отворив скрипучие деревянные ворота, Семетей и старуха вошли во двор. Букалай, увидев их, потемнел лицом.

Нет, он не обрадовался приходу матери. Сунул руки в бездонные карманы пузырившихся галифе, изобразил на лице улыбку, похожую больше на гримасу, процедил сквозь зубы, как оттолкнул: «А, вернулись, значит… А сноха ваша на работе…»

Семетей прошел в свою комнату, разделся и прилег. Гладкий атласный пододеяльник приятно холодил тело. Кожа после теплого циркулярного душа мгновенно покрылась пупырышками. Поеживаясь, Семетей смотрел в потолок и думал. Отчего люди забывают иногда о своем назначении на земле? Почему в суете и мелочных заботах часто теряют заложенные самой природой достоинства? Почему ничтожная личная корысть затмевает иным весь белый свет? Почему Букалай, этот здоровяк во цвете лет, еще способный перевернуть горы, сузил свою жизнь до размера несчастной пенсии, о которой думает-мечтает во сне и наяву. Неужели на этой пенсии свет клином сошелся? Дом, что называется, полная чаша. Мебель блестит, посуда сверкает, стены сплошь увешаны коврами. Дочь-невеста цветет-подрастает. Вокруг — мир да благодать. Так чего же еще он нудит-шарашится по сторонам, как затравленный, озирается? Ведь жизнь проходит, уже перевалила за полдень, и если в предзакатный час у Букалая спросят: «Эй, почтенный, что хорошего увидел в жизни? Много ли свершил хороших дел?», он наверняка с достоинством ответит: «И не заметил толком, как промчалась жизнь. Дом содержал в чистоте, пенсию у государства выхлопотал, квартирантов держал».

От безрадостной встречи матери с сыном Семетея долго не оставляли печальные думы. Так лежал он и прислушивался к бесконечной возне за стеной. По обрывкам речи и грохоту посуды он догадался, что с работы вернулась хозяйка. Раза два через зал прошмыгнула озабоченная Перизат. Грохот за стеной словно удалялся, лишь изредка над ним взмывал резкий, как электрический звонок, голос хозяйки. Сверху, с краешку, заглянула в окно багровая луна. Она была похожа на пышную горячую лепешку. «Странно», — еще успел отметить про себя Семетей, проваливаясь в сон.

Почудилось, будто в сумрачную комнату неслышно, по-кошачьи пробрался Букалай.

«Что, Секе, — шепчет, — уже спите?»

«Что-то устал я сегодня», — отвечает Семетей сквозь дрему.

«Грешно перед наступлением тьмы кривить душой. Давайте, Секе, поговорим по душам. Бог свидетель, у вас сложилось обо мне превратное мнение. Вы считаете меня тунеядцем или даже крохобором. И напрасно. Расскажу я в таком случае свою жизнь. Вот получил я аттестат зрелости и, подхваченный тогдашним всеобщим порывом, подался на курсы шоферов. Стал водителем. Гонял автобус между районом и санаторием. Ну, левачил малость, не без этого. Только было встал на ноги — напасть подстерегла. Застрял прямо на железнодорожном полотне. Мотор заглох — хоть реви. И так и сяк кручу-верчу — ни в какую. А тут с грохотом мчится пассажирский поезд. Аварию предотвратили, но пришлось и штраф платить, и с правами расстаться. Что же… устроился в ресторан рубщиком, два года, тужась, топором махал, туши разделывал. Там же, в ресторане, и жену себе нашел. Пошел на повышение: стал заведовать теплицей. Зимой и летом со свежими овощами дело имею. Ничего: и начальство, и простой люд в рот мне смотрят. И опять беда: руку опалил. Теперь бы мне только пенсию оформить, стал бы пасти личный скот. В пастухах нынче потребность большая. Охотников мало: кругом хлопковые поля, нужен глаз да глаз. А я бы пошел. В селе двести коров, с каждой по два рубля в месяц — можно жить. Какой же я после этого тунеядец? Честно вкалываю всю жизнь, занимаюсь, так сказать, общественно полезным трудом».