— У, язви тебя!.. Свернуть бы тебе шею! Вяжи!
Держи! Вали, мать его!.. Кумыс лакать — все охотники, а строптивую заарканить — ни одной собаки не найдешь. И выгонять, и пригонять, и привязать, и доить — только я! Один я! Всюду я! Паразиты! Дармоеды! Эй, гони паскуду сюда!..
— Не беспокойтесь, Актате. Даже свежее кобылье молоко из ваших рук — услада!
— Что ты, ласковый?! Разве я позволю поить вас свежим молоком? Или ты не знаешь, что его дают только недругам? Свежее, оно расстраивает желудок, слабит. От него одно беспокойство. Едва выпив его — на месте не устоишь. А вот кумыс из молока кобылицы-трехлетки дают гостю, с которым приятно вести задушевную беседу. Он способствует доброму расположению духа. Кумыс от кобылицы-четырехлетки предпочитают поэты и влюбленные. Он волнует, возбуждает, вдохновляет. Еще ценнее кумыс из молока кобылицы-пятилетки. Хмельной, выдержанный, с горчинкой кумыс предлагают батырам-храбрецам перед боем или послам, ведущим переговоры. Шальным, перебродившим, горьким, как зелье, кумысом спаивают бродяг, шаманов, торгашей. Каждый кумыс имеет свой вкус, свои качества и свое предназначение. Не зная это, готовить сусло, кумыс — святотатство! Зачем срамить священный напиток предков?..
Я смутился. И зачем я только сказал о саумале — свежем кобыльем молоке? Получилось, будто я сомневаюсь в умении и искусстве Актате. А она всегда считала свое дело — искусством.
— Еще налить, ласковый?
Я понял: она спросила только из приличия, а сама даже руки не протянула к моей чашке. Я прикрыл ее ладонью, вежливо поблагодарил. Лишнее — тоже не в пользу.
Кумыс нужно пить в меру, умеючи, он должен растекаться по всем жилам. А когда пьешь из такого драгоценного сосуда, особенно неудобно выказывать ненасытность. Помешивая оставшийся на дне глоток кумыса, любуясь роговой отделкой чаши, я помолчал, задумался. Актате внимательно посмотрела на меня, чуть улыбнулась, лицом просветлела. Потом поправила жаулык, устало поднялась:
— Ну и крикун! На весь аул разорался. У соседей молодая невестка, у нас — гость, а у этого ни стыда, ни совести. Матерщинник старый!.. И когда только образумится?! Ладно, пойду.
Она вышла из юрты, и коротышка мигом умолк.
На полке стояла еще одна любопытная чаша — светло-коричневая, умело выточенная из цельного бруска джиды. Мастер сохранил все рисунки, кольца и линии дерева, обнажил его красу. Судя по тому, что чаша выточена вдоль сердцевины джиды, дерево было срублено летом, в самом соку. Иначе со временем истонченное дно, несомненно, выпало бы. А летом дерево податливое, упруго-мягкое. Мастер хорошо использовал естественную твердость и легкость джиды и обогатил ее своей фантазией. И эта чаша — память умельца Акадиля. Мастера давно уж нет в живых, а искусство его живет. Ювелиры, чеканщики, резчики по дереву на склоне жизни создавали удивительные вещи и дарили их друзьям и уважаемым людям. Они не хотели, чтобы вместе с ними умирало, исчезало редкое творение их рук и таланта, и стремились распространить в народе свое дивное искусство. В этом выражалась страстная тяга к жизни. Лишь бессмертные оставляют после себя нетленную память.
Отдуваясь, вошел коротышка. Зачерпнул черпак кумыса из кавака, выпил залпом и почему-то пнул пустое ведро. Потом плюхнулся на подстилку, стянул сапоги и с яростью швырнул к порогу. Тут же лег на бок, вытянул ноги, неприязненно спросил, будто камчой хлестнул:
— Ну, так что, малец?! Какие новости в низовье?
— Никаких!
— Да ну! Газеты читаете, кино смотрите, а говоришь, новостей нет. Как же так? Вот мы — другое дело. Живем, как кроты. Ничего не видим, ничего не слышим. Придут однажды жулики и растащат по камням гору Каратау, и то ничего знать не будем. Вот как, малец!
— Вам же газеты доставляют.
— Э, сказал! Мы, кроме районной газеты, ничего не читаем. А если читаем — не понимаем. Да, кстати, давно собираюсь спросить у такого писаки, как ты. Вот у нас ежедневно печатают черт знает сколько газет, горы журналов, книжек разных; радио орет-колгочет с утра до ночи. Скажи: откуда столько слов берут? Разве не кончатся они когда-нибудь, а?
— Нет, не кончатся!
Видно, ответ мой хозяина не удовлетворил. Он недовольно поглазел-поглазел на меня, позевал и вскоре захрапел.
Вернулась Актате. Я успел убрать дастархан, вымыть и поставить на место позолоченную чашку, Актате это заметила и тихо рассмеялась. Потом взяла подойник, и я, догадавшись, что она идет доить кобылиц, вышел вслед за ней. Мерина молодожен-сосед отпустил на выпас. Возле небольшой юрты, в которой готовили пищу, мелькнула ярко-красная косынка молодайки.
Актате долго скоблила и мыла подойник, который и без того сверкал белизной. Потом, еще раз сполоснув его, поставила на солнце сушить. Заметив мое недоумение, пояснила:
— От одной капли воды кумыс становится уже не тот. Доить кобылиц следует только в сухой подойник.
Смотрю: Актате доит не всех кобылиц подряд, а на выбор. Старых она пропускает, все больше подсаживается к молодым, норовистым, только недавно поставленным на привязь. Доить их хлопотно, легче пасти проказливых козлят. Строптивые кобылицы не стоят спокойно на месте, бьют копытами и неохотно дают молоко, берегут его для жеребят-сосунков. Надо помочь, думаю я, но Актате не допускает меня близко: «От чужого духа они и вовсе ошалеют». Повесив подойник на левую руку, она ласково цокает языком, подогнув колено, пристраивается к брюху кобылицы, успокаивающе похлопывает по крупу, по ляжке, потом осторожно тянет за нежные сосцы. Тонкая белая струйка цвиркает о край подойника. Молодой кобылице щекотно, она вздрагивает, круто поворачивается. Актате ловко отступает на шаг и вновь подходит, вновь цокает, опять приседает, пристраивается, успокаивает кобылицу, гладит, уговаривает, за сосцы тянет. Та опять шарахается. И так снова и снова… К обеду, измучившись, обливаясь потом, Актате еле-еле надоила два ведра. Я понял, что она старается ради моего дяди. А то ведь можно было позвать табунщика-соседа, заставить держать кобылиц, чтобы они и шелохнуться не посмели, и доить спокойно, без лишних хлопот.
— Что ты, ласковый, — возражает Актате. — Когда кобылицу держат, она боится, и тогда самое лучшее молоко остается в жилах. Для хорошего кумыса пригодно лишь то молоко, которое кобыла дает охотно, без неволи.
— А почему вы не доили старых, смирных кобылиц?
— У старых кобылиц молоко в сосцах, у молодых в молочных железах, а оно гуще, здоровее. К тому же молоко старых кобылиц закисает скорее, и вся сила как бы поднимается наверх, точно сливки. А кумыс из молока молодых кобылиц обретает вкус и силу лишь на третьи сутки. Он ядренее, целебней. Какая кобылица — таков и кумыс. Если от молодой кобылицы — человек словно молодеет, здоровеет…
Грохоча телегой, приехал с озера повар косарей. Не проронив ни слова, принялся грузить фляги с кумысом, которые еще утром наполнили хозяева. Потом, закончив дело, ввалился в юрту. Актате налила ему из турсука в черную деревянную чашу. Повар выпил, и глаза его сразу повлажнели, усы встопорщились. Он закурил и долго молчал, пуская к потолку причудливые кольца дыма. Потом принялся уминать хлеб, и неизвестно, сколько бы еще сидел, если бы не проснулся коротышка хозяин. Спросонья он выпучил глаза и вкогтился ими в повара.
— Ты что, на поминках сидишь?! Расселся тут, жрешь, будто век голодал! У вас там что, дракон голодный в брюхе поселился?! Вчера только три саба кумыса увез, а сегодня опять приперся. Или вы кумысом деревья поливаете? Или рыбешек в озере травите? А? Что молчишь?! Вот пожалуюсь председателю, пусть он вам, паразитам, трудодни режет. Какие вы косари? Вы — шакалы ненасытные!
Угроза пожаловаться председателю не на шутку испугала повара. Он неуклюже поднялся и поспешно удалился восвояси.
Оставшийся в турсуке кумыс Актате вылила в кабак, заметив при этом:
— Теперь, мой ласковый, буду готовить кумыс для твоего дяди…
Сказала она это нарочито громко, чтоб услышал коротышка, и тот действительно услышал, еще более согнулся и принялся карманным ножом угрюмо ковырять землю.