Выбрать главу

Он всегда был в новехоньком мундире с погонами штабсарцта, очевидно, перед войной он действительно был врачом, наверное, учился в университете, разглагольствовал о гуманности, о помощи ближнему, а теперь все это забыл, давно уже не занимался лечением людей, а только проводил так называемую селекцию, то есть отбирал наиболее обессиленных и отправлял их в крематорий, был для них всемогущим богом, у которого в одной руке жизнь, а в другой — смерть.

Чувствовал ли он всю бесчеловечность своей ежедневной работы? Вряд ли. Ибо если бы почувствовал хоть раз, то казнился бы своей палаческой обязанностью, не был бы таким радостным, приподнятым, таким сияющим, таким изысканно-жестоким. То, что он делал, было для него словно бы спектаклем.

Наслаждался уже одним только зрелищем сотен мужчин с бессмысленно разинутыми ртами и высунутыми языками. Ясное дело, узники знали, что можно и не показывать язык Селекционеру. Такое непослушание граничило с героизмом. И когда один из новеньких, узнав, какому унижению подвергает его товарищей взбесившийся штабсарцт, заявил, что он не подчинится и язык не покажет, его попытались отговорить. Ведь в самом деле: чего достигнешь таким безрассудным поступком? Что ж, ответил им новенький, искать в героизме здравый смысл это занятие трусов. Он же рассуждает так: длится война, он солдат, на фронте заслужил ордена, в руки врага попал в бою, так имеет ли он право складывать оружие?

Утром он не показал язык, и Селекционер пожал плечами, ткнул пальцем в замше на непослушного, и того оттащили назад, и больше его не видели. Но зато они все тогда поняли, что их товарищ погиб человеком, а не послушным животным, и с того дня всякий раз больше людей оказывали непослушание на команды Селекционера и тем доводили его до белого каления. Собственно, Селекционер мог прочитать непокорство в чем угодно, в глазах, в сжатых кулаках, в напряженной шее. Он махал рукой, эсэсовцы тащили человека назад, за шеренгу, куда оглядываться никто не имел права, а если оглядывался, то тоже отправлялся за обреченными и не мог уже рассказать никому ничего, потому что исчезал вместе со всеми «избранниками» Селекционера.

Иногда штабсарцт не видел своей жертвы. Он мог крикнуть с одного края шеренги на другой: «Там, третий от края!» Или же: «Взять каждого седьмого, начиная с левого фланга!» Ему нравились такого рода изуверские выходки. Он, видимо, считал, что тем самым приближается в своей безнаказанности и беспредельности власти к людям великим. Действительно приближался к великим, но — негодяям.

Когда Селекционер проходил, те, кто оставался позади, видели его нереально широкую плоскую спину и жирный женский зад. Батюня Отруба простоял в той шеренге смерти лето, осень, начало зимы… Стоял ежедневно, ждал смерти…

А теперь должен стоять и кротко улыбаться даже тогда, когда перед ним вновь появилась сотканная из кошмарных видений прошлого фигура Селекционера.

Батюне Отрубе так и засвербило крикнуть немцу: «Цунге р-раус!» Он глотнул слюну и незаметно вздохнул, заставив себя слушать своего клиента, даже качнул головой. Да, да. Трансакцию мы проведем быстро, без лишних формальностей. Герр хочет иметь легитимацию о покупке машины именно в бюро Отрубы? Сделаем все возможное… Ага, герр хочет осуществить путешествие на чешской машине. Возможно, даже в Советский Союз? Батюня Отруба может только позавидовать. Чешские номера? У герра нет времени возвратиться домой, чтобы зарегистрировать машину, он хотел бы это сделать здесь? Это не входит в прерогативы их бюро. К сожалению, к сожалению… Но если герр… можно попросить… Зачем же благодарить? Его обязанность делать все для покупателей.

Когда немцы уже собрались уходить, женщина взглянула на батюню Отрубу словно бы как-то тревожно, и ему снова захотелось хоть глянуть вслед клиенту, чтобы увидеть его спину и… Но он сдержался. Не хотел давать волю чувствам и воспоминаниям. Международные связи… Торговля… Главное же: двадцать лет прошло, легко ошибиться. А ошибаться батюня Отруба не любил. Особенно, если речь шла о человеке и его жизни. Он-то хорошо знал, что все проданные им машины не стоят одной-единственной человеческой жизни.

Гонимая и преследуемая. Сколько помнила себя — была такой, всегда такой, вечно, вечно такой. Даже тогда, когда была еще пичужкой, длинноногой, рыжеволосой девчонкой с чуть удивленными глазами. Не удивление светилось в них — страх. Потому что уже и тогда преследовали ее мужские взгляды, омерзительные, клейкие, как липучка для мух. А Кемпер… Почему она тогда сказала ему: «Подержите мою ракетку, пока я поправлю прическу»? Потому что и он тоже прилип взглядом к ее ногам, как только увидел.