Выбрать главу

А в те вагоны, где ехали женщины и дети, даже заглянуть страшно — такие трогательно-домашние картины открывались там стороннему глазу и таким трагическим контрастом они должны были обернуться за ужасное мгновение столкновения поездов.

Когда поезда, расклепав свои паровозы, взмыли над рельсами и отпрыгнули на целый километр от станции, то в нескончаемое мгновение катастрофического прыжка жизнь в вагонах сломалась так безжалостно, как ломается она только на войне.

Завалились все досчатые нары, грохнули верхние на нижние в деревянном треске досок, в пыли, в ругани, проклятиях и стонах. Баяниста придавило вместе со всеми, застонал из-под тел и досок баян, танцоров отшвырнуло на стены, на пол, уже они не били каблуками, а ими трахнуло о дерево, словно то были не люди, а до окостенения замерзшие кочки. Усатый курильщик от неожиданности упустил сигару прямо в жар, а сам, чтобы удержаться на скрюченных ногах, обнял печку и поцеловался с огненно-горячим железом, наполнив вагон паленым от своих пышных усов. Не стало бравого сержанта. Вагонная дверь, вмиг ставшая чугунно-тяжелой, загремела по роликам, легко сломила сопротивление мускулистых сержантовых рук, расплющила его голову, как щипцы орех, — сержант не успел и охнуть.

А старого Шепота, который как раз шел к открытым дверям своего вагона, неведомая сила легко подняла на воздух, пронесла над сумятицей, поднявшейся позади, выкинула прочь и с удивительной бережностью уложила навзничь у самого края железнодорожной насыпи, подложив старику под голову мелкие сыпучие камешки. Поезда пролетели дальше, а Шепот-отец спокойно лежал возле рельсов, как матрос, выброшенный волной на берег безлюдного острова после корабельной катастрофы, лежал неподвижно и молча, ибо был уже мертв. Он умер молча, не слышал своей смерти, не видел, как она подходит к нему, главное — умер тогда, когда уверился твердо, что будет еще долго жить, раз прошел счастливо войну и заглянул за ее край.

И сын его Микола тоже был уверен, что отец будет жить еще долго, раз не одолела его война. Но смерть не спросила.

Если и существовали для Миколы Шепота вещи, связанные с вечностью, то к ним прежде всего принадлежало сухое дерево среди степи. Оно стояло там еще до Миколиного рождения и все его детство; поездки с отцом и матерью через степь на озерянскую ярмарку, и школьные набеги на сусликов, и незабываемые походы к батьку-косарю с кошелкой, в которой стоял горшочек с теплым борщом, и подноска воды вязальщицам по свежей стерне — пшеничной, житной, ячменной, — и целодневная беготня за конной пололкой, и ночные происшествия на «прицепке» возле тракторов — все это происходило с ним под знаком сухого дерева, которое придавало их степи выражение спокойной старины, выполняло здесь роль своеобразного памятника и символа, издали видимого маяка и забытого идола, на манер тысячелетних каменных баб на высоких курганах. Может, и возраст дерева исчислялся тысячелетиями — годы тут не входили в расчет, в Миколином воображении, пока он жил в селе, дерево принадлежало и могло принадлежать лишь к одной категории: вечность.

Еще более он утвердился в своих мыслях теперь, возвращаясь к родным местам, когда издалека на фоне разветренного осеннего неба завидел корявую причудливую конструкцию, как бы беспорядочно смонтированную из вороненых штыков, похожую одновременно и на зловещую черную паутину, и на омертвевшие лапы странной птицы — шутку природы, каприз времени, возражение законам природы и законам человеческим, которые требуют изменения во всем и всегда. Дерево уже давно не росло из земли — оно стало продолжением земли, как будто степь, соскучившись от своей однообразной равнинности, взбунтовалась и протягивала к небу руки — скрюченные и натруженные, как рукоятки крестьянского плуга, землисто-черные, как хлеборобское ожидание счастья.

Осенью степь, вспаханная и покинутая людьми, погружается в тишину и безмолвие, а там и зима скует ее и заглушит своими мягкими снегами. И так будет она лежать до первого весеннего солнца, пока над холодной бороздой несмело испробует свои песни первый жаворонок и первая борона царапнет острым зубом слежавшуюся пашню. Но разве могла молчать такая могучая, непостижимая в своих глубинах земля? Где-то должен же, в конце концов, вырваться из нее гневный, протестующий крик, и, может, это нереально-вечное дерево и было именно черным криком степи, глубинным выплеском безмолвной земли.

Степь приветствовала Миколу безгласным криком, неразгаданная тайна которого озадачивала, верно, уже не его одного.

После смерти отца Шепоту дали десятидневный отпуск. И вот он шел от станции к родному селу, шел пустынной степью, шел между пашнями (почему-то думал, что застанет здесь одни заросли бурьяна, как во время оккупации, и теперь немало подивился свежей пашне — чем же они пахали? — ни трактора ведь, ни лошаденки в селе война не оставила), шел мимо гудевших телефонных столбов с черной ниточкой провода вверху, никак не мог поверить, что возвращается домой (а батько никогда не вернется, никогда, никогда, никогда!), был словно чужой тут, и все казалось чужим, пока не увидел дерево…