Выбрать главу

16

Теперь город имел все, что полагается порядочному, исполненному самоуважения и чванства городу: магистрат, собор, университет, полицию, похоронное бюро и банк, нотариальные конторы, адвокатов и докторов с прекрасными, еще довоенными вывесками, магазины колониальных товаров и женской и мужской конфекции, имел чиновников и солдат (правда, еще не своих, но дружественно настроенных и щедрых, щедрых), имел соответственное количество дансингов и ночных клубов, были в нем инвалиды войны, вдовы, были богатые промышленники и респектабельные проститутки, были музыканты и философы, и, ясное дело, был свой сумасшедший. Последний, как это ни странно, отличался от всех не только своим помутившимся разумом, но еще и необычной судьбой. То был взлохмаченный еврейский парнишка, фамилия его была не то Кремер, не то Бремер, а может, Тремер — никто не знал в точности и не интересовался, — его родители погибли в Освенциме, там погибло все самое дорогое для него, все его прошлое и будущее, он спасся каким-то чудом, его просто не успели сжечь в кремационной печи, он уже стоял перед входом в крематорий, когда налетели советские войска и освободили всех, кто был в этом новейшем аду, но его разум остался там, он как бы испепелился в кремационной печи, в том низеньком и длинном, обложенном огнеупорным кирпичом сооружении.

Теперь он вернулся в этот город, вернулся, наверное, потому, что отец его был профессором математики в местном университете, а раз так, для молодого Кремера-Бремера город все-таки был родиной. Никто не интересовался, где живет парнишка, что он ест, как раздобывает одежду. Впрочем, для жилья оставалось еще достаточно руин, кормиться, чтобы жить, совсем не обязательно каждый день, а одежду на Кремере-Бремере постоянно видели все ту же: концлагерные полосатые штаны, старая американская солдатская куртка и советская шапка-ушанка на взлохмаченной голове. Еще он любил украшать свою неизменную одежду значками. Значки скрывали все изъяны его нищенского костюма # придавали его фигуре ту необходимую живописность, которую следовало иметь городскому сумасшедшему.

Значки он добывал довольно легко. Еще не успела кончиться война, как в городе, словно пузыри в дождь на луже, стали возникать какие-то бунды и бундики, какие-то кружки и группировки, общества и связи, корпорации и ассоциации, и каждое такое общественное ново-творение жаждало скорее выдумать свой значок, свою эмблему, даже свое знамя, ибо пока не было единого государственного флага, граждане могли отвыкнуть послушно идти за вожаками, (если их нет сегодня, то они появятся завтра, вожаки суждены были нации так же, как и сумасшедшие), которые гордо несут знамя всего народа. А раз так — то пусть пока что довольствуются маленькими флажками, разноцветными эмблемами и значками, пусть кипят мелкие страсти, пусть возникают локальные, куценькие идеи, чтобы потом, когда придет настоящий вождь (а немецкая нация непременно выдвинет из своих рядов мудрого государственного мужа), все слилось в единую государственную страсть, в единую великую идею, перед которой, как не раз уже бывало, склонится в восторге и почтении (а может, и страхе, да, да!) весь мир.

И вот Кремер-Бремер собирал все значки, какие только мог собрать в городе, и, взглянув на него, каждый думал: вот трагическая фигура, которую раздирают послевоенные противоречия, вот человек, который одновременно хочет возвращения восточных земель и признает справедливость Потсдамских соглашений, выступает за установление дружественных отношений с лагерем социализма и ненавидит коммунистов, мечтает о приходе к власти социал-демократов и считает их отбросами, выступает против новой войны и является членом союза бывших эсэсовцев, которые поют еженедельно на своих собраниях: «Мы будем снова маршировать…»

Но такое впечатление вызывалось только навешанными на Бремере значками. Внутренне же он оставался всегда самим собой, отличался своеобразной цельностью, спокойствием и даже, если можно так выразиться, гармоничностью своего душевного состояния.

Столбом торчал у входа в рестораны или кабаре, слонялся у американских казарм, наведывался каждую неделю к магистрату. Как-то пробрался и к Кларку. Майор страшно рассердился, увидев это еврейское чучело, как он уже давно окрестил Кремера-Бремера (заприметил его зорким оком разведчика, как только приехал в город), вызвал секретаршу и хотел накричать на нее, но Кремер-Бремер приложил руки к груди, поднял на майора прекрасные, залитые слезами глаза, в которых, казалось, светилась вся скорбь мира, тихо улыбнулся и сказал резким, типично иудейским («И как они выпустили его живым?» — удивился Кларк) голосом: