Выбрать главу

Но лишь только он снова услышал ее голос, сердце забилось сильнее. Пол опять спрятался, правда на этот раз сам толком не знал от чего. Одно время он чуть было не встал, чтобы ответить ей, перегнувшись через перила, но что-то в нем восставало против этого. Так он и сидел в своем укрытии, скорчившись, словно парализованный, и почувствовал невероятное облегчение, когда она ушла. Зато потом на Пола навалилась непонятная усталость, не отпускавшая всю неделю.

В следующее воскресенье он появился в деревне только ближе к полудню, когда прибывают паромы с туристами из Гонконга, и, вопреки привычке, долго сидел на террасе «Сампана», глядя на толпу сходивших на берег пассажиров. Лишь встретившись с ней глазами, он понял, что означала эта его блажь.

Этот день они провели вместе. Он выдался необыкновенно теплым для этого времени года. В безоблачном небе, пронизанном ярким солнцем, чувствовалось дыхание весны. Они молча гуляли, потом пили чай на террасе, где, преодолев робкие сомнения, Пол начал рассказывать о себе. Кристина спросила, как он из Германии попал в Америку, и Пол вполголоса несколько раз повторил ее вопрос, как будто хотел таким образом лучше уяснить для себя его смысл.

С чего или кого он должен был начать? С отца по имени Аарон, этого сумасшедшего еврея из Нью-Йорка или из Бруклина – отец всегда настаивал на этом уточнении. С этого чудака, попавшего в Европу американским солдатом и – надо же! – именно в Мюнхене нашедшего свою любовь в лице дочери активиста социал-демократической партии? Или с матери, Хейделинды, для которой эта любовь стала чем-то вроде запоздалого протеста против расистских законов национал-социалистов. Никакого другого объяснения этому браку Пол найти не мог, так мало его родители подходили друг другу.

Отец здорово поплатился за любовь к немке. Семья из Нью-Йорка поставила его перед выбором: они или она, и, когда он выбрал немку, порвала с ним окончательно. На похоронах отца Пол оказался единственным его родственником.

Вспомнил он и тот весенний день 1962 года, когда его родители, не вдаваясь в объяснения, вдруг объявили о решении переехать в Нью-Йорк, в Манхэттен, Нижний Ист-Сайд. Эта сцена до сих пор стояла у Пола перед глазами. Аарон Лейбовиц, бледный, с заострившимся носом и плотно сжатыми губами, сел за стол на кухне, вернувшись с работы, и велел собираться. Мать, по своему обыкновению, вытерла руки о передник и, ни слова не говоря, вышла из комнаты. Отец встал, положил ему на плечо руку, пробормотал что-то насчет того, что ему жаль, и отправил его помогать матери паковать чемоданы.

Пол тогда промолчал, но он мог бы возразить отцу, что жалеть не о чем, во всяком случае ему, совсем наоборот. Сама идея переезда – не важно куда – очень понравилась мальчику. На что мог рассчитывать в послевоенном Мюнхене сын американского еврея и дочери функционера социал-демократической партии? «Соци-швайн» или «еврейский выкормыш» – какое из этих двух прозвищ было для него менее обидным? Пол так и не вспомнил, как ни старался, никого, по ком мог бы тосковать в Америке. Кроме разве бабушки с дедушкой, но и на их счет он, положа руку на сердце, сомневался. А Генрих, его единственный друг и сосед по парте, умер за год до того от слишком поздно диагностированного воспаления легких.

Они сорвались с места уже через две недели.

Кристина слушала, не задавая лишних вопросов. Возможно, именно поэтому Пол и продолжал рассказывать. Кристина не имела привычки ни комментировать услышанное, ни перебивать собеседника неуместными остротами. В отличие от Мередит, которая делала и то и другое, демонстрируя при этом и такт, и хорошее чувство юмора. Поначалу Пол восхищался ею, но потом это стало действовать ему на нервы. Когда же он заметил, что его рассказы стали для нее не более чем возможностью лишний раз показать себя с выгодной стороны, то почти перестал с ней разговаривать. Кристина была другой. Пол чувствовал, как глубоко она понимала и то, о чем он говорил, и его молчание. Но осознавать это ему было одновременно и радостно, и тревожно.

Пол размышлял о том, как много замалчивалось в его семье и какой тяжестью давило на него это молчание. Невысказанное было своего рода семейной святыней. Он рассказал о шестидневном путешествии из Гамбурга в Нью-Йорк, за время которого ни мать, ни отец не произнесли ни слова.

– Сколько помню, мы торчали на палубе. Стояли у борта, смотрели на море и молча строили планы на новую жизнь. Отец, я думаю, мечтал о процветающем бизнесе, который заставил бы его забыть о долгах и банкротстве, принудивших нас к бегству из Германии. Мать – о спокойной семейной жизни, а я – о школе, в которую входил бы без дрожи в коленях, и о хорошем друге.