Когда он говорил, его тело слегка содрогалось, словно он сам что-то искал в себе, но голос не дрожал. Шарон сделала шаг назад, ближе к крови и потом, спохватившись, снова шагнула к Холмсу. Может, и мне перестать функционировать, подумала Шарон, может, они тогда разбудят кого-нибудь другого, а я отправлюсь спать.
Она, очевидно, произнесла это вслух, Холмс уставился на нее; техники смотрели менее пристально.
— Не будет никакого отдыха, — сурово сказал Холмс, — пока мы не применим логику, и без всякого сожаления, потому что это такая ситуация, которая требует безжалостных действий, логических действий, холодного умственного расчета. Вы со мной? — обратился Холмс к Шарон, которая смотрела на него, ничего не отвечая, словно тела, которые лежали неподвижно и которым уже никто не мог помочь, за пределами этого абсурда, за пределами слегка угрожающего взгляда Холмса, протянувшего теперь к Шарон и руки, такие же безжизненные, как и трупы, как инопланетяне в темноте по ту сторону иллюминаторов, такие же неуютные, как возобновившееся бормотание Холмса о сатурнянах и наркотиках; и это был симптом сумасшествия, которое она не может предотвратить и не может понять, и само это понимание и отсутствие помощи ей и есть единственное спасение. Это безумие, подумала Шарон и, думая так, она протянула Холмсу руку. Он тут же схватил и сжал ее, излучая надломленную силу и понимание, всепоглощающую обреченность.
Холмс сжимал ее руку и говорил:
— Убийца — вы. Вы, вы убийца. Вы сделали это. Все это ваших рук дело. Вам не приснился сон о пяти убитых из грузового отсека, форму сна приняло действительное убийство, в котором повинны вы. Вы солгали себе, разве вы не понимаете? В вашем продолжающемся оцепенении вы пришли в полусознание, боясь неизбежного или стремясь к нему; вы крадучись вышли из своего отсека, мимо темных кают спящего экипажа, и взяв из их склада недостойное оружие, вы подошли к гробообразным резервуарам, выбирая их наугад, вы действовали, осознавая их схожесть с гробами, и убивали одного за другим, убивали, чтобы сохранить свое оцепенение, притупить свое пробуждение и, сделав свое дело, изгнав из них жизнь посредством этого клеветнического измышления, вы отбросили оружие, вызвали транспортную группу и заставили ее перенести вас обратно в свой гроб, где и лежали, пока механизм, настроенный на определенный выбор, не привел вас в сознание и не перенес сюда.
Шарон ничего не сказала. Возле нее, вокруг нее техники не двигались.
— Ну конечно же, — сказал Холмс, — я сразу понял, в чем дело, мало что можно скрыть от квалифицированного реконструкта при таких уликах. Это был несчастный случай, скорее короткое замыкание, чем душевный сбой; с вами не поступят так же грубо, если вы признаете свою вину. Вы ведь на самом деле сделали это?
Холмс снова сжал ее руку и, словно успокаивая, подмигнул, скромно и убеждающе.
— Ведь так? — сказал он. — Разве это не сжигание собак, масок, любви, смерти, цветов? Как вы думаете, разве вам не будет легче, если придется сделать признание, которое уже принято вашей душой?
Да. Для нее это было бы легче, все было бы легче, если бы она пошла на это признание, и Шарон испытала неудержимое стремление, влечение к полному признанию своей вины, и она задыхалась от него, задыхалась, как от рвоты, чувствуя, как оно, это признание, подымается внутри нее.
— Нет, — сказала она, — нет, все было совсем не так. Это все из-за сбоев, вы стараетесь обвинить меня в преступлении, за которое я не несу никакой ответственности. Я не делала этого, — сказала она. — Не делала, не делала.
Но ответ ее был слабым, раздаваясь скорее в ее сознании, и она ощутила властную и непреодолимую силу Холмса и главного техника, которые медленно вели ее к переднему люку.
— Я не хотела этого, — говорила она, — не хотела, хотела не этого; это от ужаса, от темноты, которую я не могла выносить, я не должна была находиться там, этого не должно было произойти или по крайней мере не должно было произойти со мной.
Она продолжала протестовать, пока ее вели по долгим извивающимся коридорам ее сопротивления, вели туда, вели сюда, вели в самые неведомые закоулки, огромные и просторные пустоты неизвестного, невыносимого корабля, выталкивали наконец в то, что должно было быть космосом, в суровое и безукоризненное пространство, в парализующую зимнюю зарю, и чудовищные руки, хватавшиеся за нее, не были уже руками реконструкта Холмса или бездушных техников, но руками самого решительного и властного князя реконструкций и эксгумаций, оправданий и мести; он рвал ее здесь, рвал ее там, дотрагивался до самых внутренних полостей, сравнимых с чернотой между звездами, до самых укромных и потайных ее частей, и все это под взором неумолимого, бледного Холмса, который не мог спасти ее, потому что он — как и корабль, экипаж, груз и весь этот роковой и страшный перелет — был лишен крови и жизни, оставаясь под покровом ночи; реконструкт жизни без следов погибнувших благородства и милосердия.