Выбрать главу

Мы отправились с Кореневым домой, я — разбитый и утомленный, сбитый с толку его расспросами и действиями, он — сосредоточенно возбужденный и молчаливый.

— С кровавой водою теперь, пожалуй, и делать-то нечего уже… — было единственное, что сказал он дорогою, поправляя в кармане бутылку.

Зная привычку своего друга не особенно охотно говорить с «непосвященными» о деле, не доведенном до конца, я и дома не приставал к нему с вопросами, тем более, что чувствовал себя усталым. Предстоящие собственные и притом неотложные дела тоже не располагали меня сосредоточиться на случившемся. Когда я проснулся от послеобеденного сна, я слышал, однако, как Коренев в своем кабинете, рядом с моей комнатой, говорил Звереву:

— Судебное вскрытие необходимо, и оно докажет, что я прав: самоубийства не было, было убийство. Чтобы разрезать правую руку, нужно быть левшою, а у покойного, как я убедился, более развиты мускулы правой руки: значит, левшою он не был. Если предположить даже, что разрез правой руки был вызван чем-нибудь другим, то спрашивается, чем же именно? Уж не тем ли, что если держать бритву в левой руке, как якобы сделал покойный, то тогда для того, чтобы выбросить бритву справа от ванны, что покойный тоже якобы сделал, нужно тянуться через всю ванну? Судите сами, насколько это удобно, особенно для ранившего себя человека! Это было первое, что натолкнуло меня на мысль об убийстве. Да и вы согласны, не правда ли? Очень рад. А затем, возьмите другие данные. Зачем, хотя бы, человеку, решившемуся на самоубийство в ванне, требовать простыню? Или зачем ему надевать перед банею чистое белье, если решил через несколько минут сбросить его с тем, чтобы уже никогда больше и не надеть? Вы говорите, что за мылом тоже нечего было посылать. Это разумеется, так, но… — но здесь начинается новая нить: ведь мыла-то мы не нашли, не нашли и обертки от него, и здесь-то именно у меня возникла иного рода теория. Какая? Ну, этого я пока не скажу: боюсь ошибиться. Только из нее вовсе не следует то, что думаете вы: Гаврила, по-моему, ничего не скрывает и во всем давал правдивые показания — и вы напрасно, по — моему, его арестовали. Смейтесь, смейтесь, я не сержусь, — а вот как бы не пришлось напоследок сердиться вам, а мне смеяться! Кто же, вы спрашиваете, убийца и как проник он в номер? Пока это неясно, но я чувствую одно: исходной точкой всех поисков должен быть маленький, но вполне установленный факт, а именно — исчезновение мыла. Сопоставляя этот странный факт с некоторыми другими черточками всей истории, я построил уже несколько теорий; которая из них окажется верной, покажет будущее. Пока скажу лишь, что убийца — смышленый и ловкий человек и был особенно заинтересован, чтобы личность убитого возможно долгое время оставалась невыясненною. Этого он достиг, но это же в конце концов может и погубить его: чтобы придать преступлению вид самоубийства и в то же время устранить все данные о личности жертвы, убийце пришлось напрячь все силы ума и изворотливости и повести дело со всею тонкостью, на какую только он оказался способен. Но ведь где тонко, там и рвется!.. «Коготок завяз — всей птичке пропасть», а «коготок»-то этот, думается, в моих руках… Дело, разумеется, крайне сложное и запутанное. Личность убитого установить трудно — еще труднее найти убийцу. Кстати, оба они, думается мне, приезжие, а не то и проезжие даже (вспомните пыль на пальто и пиджаке, а также слова покойного: «Слава Богу, добрался до бани!»); а если так, то это еще более запутывает дело. Словом, у нас, с одной стороны — несуществующий кусок мыла, а с другой — неизвестная личность убийцы, скрывающаяся в пределах России, а то и всей Европы; определивши по несуществующему куску мыла неизвестную личность, нужно найти ее в этих пределах… Если прибавить ко всему, что придется затем подыскать еще и веские доказательства, что найденное лицо есть действительный убийца, а не жертва необузданной фантазии того, кто его нашел, то ясно, насколько трудна предстоящая задача. Но в том-то и прелесть ее, тем-то и заманчивее решить ее!

— Где уж нам, старикам, угоняться за вами! — уныло отозвался на речь Коренева Зверев. — Во всех этих мылах да черточках ваших ничего я, по совести, не понимаю, да и не пойму никогда, накажи меня Бог! Мне уж хоть бы личность поскорее установить — и на том спасибо… Позвольте, позвольте! — оживился вдруг он. — Вы ведь вот тоже вначале сбились было: помните, согласились с Николаевым, что покойник — самоубийца и, верно, педагог? Помните, еще про очки угадали, — что покойник, мол, наверное, очки носил?

— Это уж у меня — просто удача, — смеясь, отвечал Коренев. — Просто хотел пошутить — и угадал. Да и чем я рисковал, угадывая? Не угадал бы про очки, спросил бы тогда, не носил ли покойник длинных волос… — тоже, как педагог… Или не был ли неряшлив в одежде… И все-таки что-нибудь да угадал бы в конце концов. Шутка, как видите, почти всегда должна была удаться.

— Вон оно что… А я то и уши развесишь! Ну, и лукавый же вы человек, Николай Гаврилович, накажи меня Бог! — отвечал, в свою очередь посмеиваясь, Зверев.

Он и не подозревал, что в соседней комнате находилось лицо, которое особенно охотно согласилось с этим выводом его…

Доктор Уатсон сильно вырос в этот вечер в моем мнении, а моя собственная зарождающаяся слава сыщика так и «отцвела, не успевши расцвесть»… Весь этот день останется для меня навсегда тем более памятен, что моему коварному другу он сослужил совсем иного рода службу: как увидим ниже, он дал ему случай применить свои исключительные способности к раскрытию одного из наиболее удивительных преступлений всей его добровольной практики. Но что всего важнее, — удивительность завязавшихся событий сказалась, в конце концов, не столько в узоре внешних сцеплений, сколько в той мелодии, какую разыграли на них завертевшиеся в этот день валики и колесики жизни… Не станем, однако, забегать вперед!

Глава II
Для любителей ощущений не столько сильных, сколько приятных

В универсальной загадке загадок — жизни — самая крупная частичная загадка есть, без сомнения, человеческая мысль. Ключ к уразумению вещей, — сама мысль уразумению не подлежит; источник, из которого черпаем все мерила и определения, — сама мысль не поддается ни измерению, ни определению. Что такое, в самом деле, мысль? В чем ее сущность? И какие законы управляют ею? Почему она то пресмыкается, тесно прижавшись к самым низам земли, то вдруг устремляется к небесам, ликующая и светлая, и дерзновенно шевелит там завесу вечного, тайного и бессмертного? Где тяжесть, гнетущая ее вниз? Где крылья ее?

Вспоминая описанного Гейне юношу, который ждал у моря ответа на подобные же вопросы, я предпочитаю уступить решение их самому любознательному читателю. Делаю это тем охотнее, что точно так же поступают, как известно, даже и величайшие из писателей: ведь все они тоже вечно ставят перед читателем целый ряд самых интересных и важных вопросов, но всегда почему-то загадочно умалчивают о решении хоть бы одного из них… Почему они делают так, — это, очевидно, их глубокая профессиональная тайна; но саму остроумную манеру эту мне все-таки давно уже посчастливилось подметить у них, и я решил в конце концов, что недурно усвоить ее, на всякий случай, и себе. Но — к делу!

Коренев, как славянин, был чужд изъянов мысли, свойственных другим нациям. Маленькому острому ножу подобна неугомонная мысль немца. Усевшись на пятнышке вселенной, она бойко работает над отделением от тел инфузорий их ножек и ведет безошибочный счет образующим эти ножки суставам. Слон — ее давнишний и непримиримый враг. Сквозь стекла ученых очков она открывает вселенные в капле болотной воды и с точностью полицейского протоколиста возвещает о них невежественному смертному, который в своей дерзкой наивности попросту думал, что вселенная, напротив, — это он сам и его собратья; что вселенная — это греющее его тело солнце и смягчающие его душу звезды; что вселенная — это река, над которой он вырос, и лес над нею, где так много веселых птиц и так славно пахнут цветы… Француз собирает протоколы немецкой мысли и, идя дальше, старается уже найти по ним сходство между слоном и инфузорией. Но пылкий темперамент не дает ему, к сожалению, сосредоточиться. Открывши, что у слова тоже есть ноги и что часть сходства, таким образом, найдена, французская мысль вспыхивает, как порох, и без потери времени выкидывает по сему радостному поводу маленький антраша в сторону — так, примерно, через весь земной шар, захвативши, кстати, и кусочек небесного пространства. Еще минута — и она гостила бы уже где-нибудь на Марсе. Но тут замешивается одно маленькое и совершенно непредвиденное обстоятельство, — всего лишь в образе неизвестно откуда подвернувшейся, но зато, как на грех, нарочито пленительной брюнетки или блондинки… Небесный маршрут немедленно отменяется — и через минуту милый француз снова дома, снова на земле. Вот он сидит уже у себя, нежась земной уютностью, довольный прогулкою, немножко возбужденный, немножко усталый; он пьет вино, болтает, каламбурит и, наконец, окончательно успокаивается на какой-нибудь, собственного изделия, бесполезно-блестящей, как ракета, салонной остроте.