– Не люди мы, что ли… – сдавленно прошептал я.
Не люди мы?..
Нет ли в нас жалости, когда мы порочим добрую душу? Нет ли раскаяния, когда оступаемся на кратчайший миг? Нет в нас сердца, когда оскверняем чужое?..
Не делал я ничего!
Не делал… И не мог я утешить ту, в которой уже поселились сомнения, как не мог объяснить, убедить, что это была ошибка: невнятные, мимолетные, неопределенные объятия, поцелуй, которого я не желал, который родился в сплетнях и мелочных разговорах…
Видит Бог, я пытался… и она пыталась простить меня…
В оставшиеся годы улыбка и смех наполняли ее, но тень неверия, как сок ядовитого анчара, впиталась в тонкую душу; где-то там, за пределами небесного блеска, спрятались пасмурные веяния одной нелепой, глупой случайности…
Алеся не отдирала глаз от фотографии. Мужчина и женщина все еще беспечно улыбались. Так улыбаются люди, отринувшие обиды сущего мира, нашедшие утешение друг в друге. Так улыбались мы.
Комнату заполонило молчание. Острое. Нещадное. Безликое.
Протекли несколько страшных секунд, пока Алеся не решила высказаться.
И высказалась она действием: взяла медно-бурые часы со столика, провернула запонку по часовой стрелке. Шестеренки заскрипели, стрелка выписала один круг, другой, третий. Вторая лениво плелась следом, как если бы старая черепаха тащилась за бегуном. Рычажок затрещал, крутанулся барабан, колесики побежали. Вдруг маленький механизм приободрился, пару раз чмокнул и весело защелкал, будто проснулся от долгого-долгого сна. Алеся заботливо отложила позвякивавшую вещицу на тумбочку. Во взгляде читалось маленькое удовлетворение, и легкая улыбка осветила молодое личико. Алеся спокойно вымолвила, улыбаясь тихо, умиротворенно:
– Она вас любила. А вы любили ее. И до сих пор любите. Она всегда это знала… Посмотрите, – она поднесла фотографию, которая, казалось, пленила ее, – какую бы вину вы не испытывали, я думаю, она нашла прощение…
Какие простые, наивные слова. Они не отличались ни искусностью изречения, ни сложностью слога, они были просты, как милое личико говорящей, или как шторы, висящие у подоконника, или как лучи, просвечивающие сквозь них. Но в простоте ее мысли таилось то, что другому показалось бы совершенной глупостью, – наивное слово живого сердца. Маленькая мудрость неиспорченной души. Наивность хранит пульсацию жизни, подумалось мне. Так думала Настя, так она жила до конца своих дней…
Алеся еще раз посмотрела на фотографию.
Я уже давно испытывал жуткую усталость.
– Алесенька, мне бы поспать немного…
Алеся замолкла.
– Конечно…
Она забрала поднос и, постояв у столика, вскоре исчезла за дверью. Я остался один. Светло-розовые занавески лениво колыхались; за стенкой слышался глухой стук колесиков, приглушенный сонм голосов. Отчетливо были слышны только маленькие часы, которые поспешно отстукивали привычный им ритм. В очередной раз напрягши свое тело, я достал лежащую в тумбочке ручку, взял фотографию и на обратной стороне решил написать.
Корявая рука неохотно вывела непонятные закорючки, которые, если напрячь глаза, воображение, можно было бы прочесть как:
«Алесе».
Пусть будет у нее.
Поле
– Послушай пение листвы. Май приносит хорошие вести в этом году.
Максим цеплялся взглядом за далекое, бесконечное, спокойное небо. Он видел будто впервые, как всклокоченная белесая пена проплывала над золотой листвой и уходила куда-то вдаль. А там он уже не мог разглядеть их силуэты. Там любой цвет, любой звук растворялись в потоке яркого света.
Это было прекрасное утро, которое он хотел бы запомнить навсегда.
– Впервые. За столько лет, – послышался угрюмый голос. Рядом, сгорбившись, сидел Алексей.
– Да. Впервые за много лет. Некоторые не услышат ее.
– Они видят. Я уверен.
Алексею сложно давался разговор. Он слишком часто видел эти глаза, слишком часто слышал это дыхание. Но свыкнуться так и не смог…
– Алексей, – вымолвил Максим не мигая, впиваясь в клочки белых лепестков, – Алексей… Расскажи о детстве, Алексей. Я хочу слышать.
Редкие капельки пота стекали по лицу, грудь незаметно поднималась, опускалась, глаза, немигая, вперились вверх.
Алексей поправил гимнастерку, прилег рядом. Легкое дыханье весны донеслось откуда-то с юга.
– Детство было обычным, – начал он как-то нехотя, – Рос я в деревне. Знать не знал ни о городе, ни о порядках. Жил себе и жил…
Алексей запнулся. Что именно хочет услышать Максим? О первой влюбленности? Или о бабкиных пирогах? Все равно Максим не слушал. Никто не слушает.
– …жил и жил, пока не вернулся к нам офицер Прокофий Степаныч. Добрый был мужик, рос в этой деревне. В Москву уехал потом, а там дослужился до офицера. Вот, вернулся, понарассказывал об офицерской жизни. Мы все вслушивались. Он-то и заразил нас, юнцов, на службу идти. Отучился, отработал я около 5-ти лет, потом… А потом эта чертовщина…