И снова его мечты показались ему несбыточными, а предстоящая жизнь такой трудной, что он почувствовал себя беспомощным. «Идалина соглашается со мной потому, что возлагает на меня большие надежды и представляет себе будущее в розовом свете. Но я-то знаю, что не так просто разделаться с Валадаресом. Если после всего, что я наговорил, придется жениться, так никуда и не устроившись, надо мной только смеяться будут».
Орасио провел мучительный день. Он рассчитывал повстречаться с Мануэлом Пейшото и рассеять свои сомнения, поговорив с ним, но друг, как нарочно, не появлялся. На горных просторах он встретил лишь Шико да Левада. Бедняга был уже без свирели. Он еще больше похудел, говорил печальным голосом и, казалось, покорился судьбе. Его загон находился теперь очень далеко от участка Валадареса.
Ночью Орасио спал один. Так как овцы начали давать мало молока и, следовательно, уменьшилось количество сыра, Тонио пришел только к вечеру следующего дня. Он не выказывал никакого озлобления по поводу отказа Орасио, наоборот, был еще более разговорчивым и приветливым, чем прежде. Тонио стал приходить раз в несколько дней, чередуясь с Леандро. В последний день месяца он, как только пришел, вытащил из кармана какие-то деньги и сказал:
— Вот твое жалованье. Отец прибавил тебе десять мильрейсов. И велел сказать: если не хочешь, чтобы он удерживал что-нибудь в счет долга, то он не настаивает…
Орасио посмотрел на Тонио, но денег не взял. Потом отвел взор.
— Хочу! Хочу, чтобы с меня был удержан весь долг. И поблагодари своего отца. Меня прибавкой жалованья не купить… Если я до сих пор не стоил больше, не стою и сейчас…
Его слова обеспокоили Тонио.
— Всегда ты выдумываешь! Я уже тебе сказал, что отец не имеет ничего общего с тем делом и, помимо всего прочего, от этого вообще уже отказались…
Овцы перестали давать молоко. Однажды утром Тонио погрузил на осла ставшие теперь ненужными формы для сыра и простился с Орасио до следующей недели.
Как и во все годы, стада в восемьдесят, девяносто, сто голов на этот период объединялись в более крупные — по тысяче и больше. У каждой овцы на спине была метка хозяина — буква или цифра, оттиснутая смолой или краской с помощью специального клейма. Такое большое стадо сопровождали всего два пастуха, тогда как раньше для присмотра за теми же овцами требовалось десять-двенадцать человек.
Валадарес из-за старой распри с другими скотоводами не хотел объединять с ними свое стадо…
Теперь Орасио еще острее чувствовал свое одиночество, так как почти не встречал других пастухов. Тонио стал приходить только по субботам, привозя на осле хлеб, картофель и сало. Он передавал продукты, несколько минут болтал о том о сем и тут же уходил обратно в Мантейгас. Орасио как-то попросил Тонио зайти к нему домой и сказать матери, чтобы та прислала ему свирель. Но, когда на следующей неделе Тонио принес ее, Орасио вспомнил, что Шико да Левада взялся за свирель, тщетно пытаясь забыться после смерти жены, — и не стал играть. Он подумал, что свирель может накликать беду.
Его единственным развлечением были встречи с Мануэлом Пейшото, но тот почти не появлялся в этих местах, предпочитая пасти скот на соседних с Алдейя-до-Карвальо склонах. Когда же Орасио изредка встречал своего друга, ничего утешительного он не узнавал: Мануэл даже не затрагивал интересующего его вопроса — должно быть, новостей не было, а повторять то, что он уже много раз говорил, ему не хотелось.
К концу июля в горах снова появились люди. Свободные пастухи вместе с семьями поднялись в горы, чтобы убрать урожай на своих участках. На всех склонах бросались в глаза отдельные желтые пятна, выделяющиеся на зеленом фоне травы. То была спелая рожь, ожидавшая серпа. Началась жатва, а за ней и обмолот — тут же, где-нибудь «а ровной площадке у ближайшей скалы. Эту скудную горную землю, которую некогда любой мог объявить своей собственностью, бедняки арендовали у потомков тех счастливцев, что успели захватить ее. Собрав урожай, крестьяне принимались отмерять зерно, которое полагалось хозяину в уплату за аренду. Все, что оставалось, делилось снова: одна часть на муку, другая — на семена. Прежде чем вернуться в долину, крестьяне обрабатывали и засевали паровые участки.
В эти летние недели всюду на разбросанных среди скал полях — и тех, где снимался урожай, и тех, что засевались — слышались голоса, а зачастую и песни, нарушавшие тишину гор.
Стремясь побыть на людях, чтобы хоть немного рассеяться, Орасио каждый вечер пригонял своих овец поближе к жнецам. Стадо ночевало теперь около какого-нибудь тока, где днем шла молотьба. И пока крестьяне не засыпали, сваленные тяжелым трудом, Орасио перекидывался несколькими словечками то с тем, то с другим — ведь все это был знакомый народ, начиная с Фатаунсоса, с которым он играл в детстве, и кончая Серафимом Касадором, другом его родителей.
Однажды ночью, летней, светлой ночью, когда жнецы уже улеглись спать, жена Каньоласа — Жозефа заметила, что в стороне Мантейгаса небо окрасилось в багровый цвет.
— Неужели пожар?
Все поднялись. Ни у кого не оставалось сомнений в том, что где-то горит. Однако сначала никто не придал этому значения: мало ли летом возникает пожаров, для тушения которых достаточно нескольких лесничих! Только Орасио насторожился. Зарево все ярче полыхало в небе.
— Да это большой пожар! — воскликнул Серафим.
— По-моему, это в стороне Калдаса… — предположил Каньолас.
— Должно быть… — откликнулась его жена. — При таком ветре захватит все до самой дороги…
— Вот это и нужно! — донесся из-за скалы усталый голос. Орасио узнал старого Жеронимо, по кличке Молочник. — Да будет господу угодно, чтобы весь лес сгорел!
Со всех ближайших участков сбегались люди и пристально всматривались вдаль. За деревьями пожара не было видно, только огромное зарево золотило ночное небо над долиной. Все побежали к возвышавшемуся справа холму и оттуда стали наблюдать, как ширится огонь.
— Нет сомнения, это в Калдасе. Лес там небольшой, но пламя перекинется дальше, — сказал кто-то.
Воцарилось молчание. Подходили и подходили люди. Почти все готовы были броситься на помощь и прикидывали в уме, какое расстояние до места пожара и за сколько времени можно добежать туда. Пастухи, обладающие более тонким слухом, различали далекий звон колоколов церквей Сан-Педро и Санта-Мария — всюду били в набат.
— Весь народ в горах… Кто же им поможет? — проворчал старый Жеронимо.
Никто не ответил. Но всех, кроме Жеронимо, охватило древнее, почти инстинктивное чувство солидарности, которое при пожаре заставляет стариков и молодых, мужчин и женщин выбегать из домов с ведрами и плошками, чтобы тушить пожар, даже если полыхает дом врага.
Со всех склонов, окружающих Мантейгас, — от Пеньяс-Доурадас до Кампо-Романо и Фрага-да-Баталья и даже дальше — жители этого поселка, которые поднялись в горы, чтобы собрать свой хлеб, наблюдали, как внизу свирепствует огонь. И им хотелось, не раздумывая, бежать на подмогу.
— Спустимся туда! Скорее! — предложил Серафим Касадор.
Старый Жеронимо, возмущенный, закричал:
— Дураки! Как есть дураки! Почему мы торчим здесь, в горах? Почему у нас нет пастбищ и пашен поблизости от дома? — Он обратился к Серафиму: — Вот ты, ответь! — Так как все молчали, он добавил: — У вас не хватает разума! Разума недостает!..
Все продолжали молчать. Жеронимо снова заговорил:
— Дело обстоит неплохо… То, что вы видите, со временем даст нам хлеб! Где сейчас овцы? Здесь, в горах, потому что нет у нас пастбищ вблизи поселка. Если мы хотим держать несколько овец или посеять хоть немного хлеба, нам приходится подниматься в горы и спать здесь на сырой земле. А вы хотите тушить пожар! К черту все леса! Все! Если бы вы были постарше и, как я, мучились бы по ночам от ревматизма, вы бы так не рассуждали…