В Ковильяне рабочие по-прежнему собирались на площади и в сквере. Женщины оставались дома и вполголоса напевали песни. Но песни не могли их отвлечь от мрачных дум.
Новый забастовочный комитет также был арестован. По улицам Ковильяна патрулировали жандармы. Некоторые фабриканты на время вынужденного перерыва в работе предприятий уехали в Лиссабон и Коимбру. А те, что остались, не выказывали желания вести переговоры с бастующими…
Как-то вечером Мальейрос явился с известием, что в Ковильян из Лиссабона прибывают все новые полицейские силы. Рабочие, собравшиеся в доме Трамагала, не удивились: так бывало при каждой забастовке. Тут же их лица осветила радостная улыбка: вошел Белшиор и сообщил, что в городе образовался новый, третий по счету, комитет. Ходили слухи, что рабочие в Гоувейе, Уньяс-да-Серра, Аррентеле и других местах начинают забастовку солидарности с рабочими Ковильяна и пригородных поселков. Все текстильные предприятия страны должны были вскоре остановиться.
— Тогда посмотрим, что запоют фабриканты! — воскликнул Трамагал. — Нам не хватало поддержки товарищей. Иначе забастовка давно была бы выиграна…
Рабочие приободрились. И на другой день их жены, неся в заклад последние пожитки, уже вздыхали не так сокрушенно, как прежде.
С тех пор мужчины и женщины каждое утро просыпались с надеждой. Но время шло, а радостная весть так и не подтвердилась. Передавали только, что в текстильных центрах полиция усилила репрессии против рабочих. Несмотря на это, Трамагал упрямо твердил:
— Полиция всех нас арестовать не может, и фабрики не могут вечно простаивать! Помяните мое слово: забастовка охватит и другие города!
Как-то вечером Жоан Рибейро, придя из Ковильяна, рассказал, что полиция запретила ломбардам выдавать бастующим деньги под заклад вещей.
Озаренные мутным светом лампы лица рабочих казались высеченными из гранита. Внезапно чей-то голос прорезал тишину:
— Они хотят доконать нас голодом! Хотят убить нас… Нас и наших детей… А мы даже не защищаемся!
Людей охватила ярость; они разошлись, возбужденные и негодующие. Шагая в темноте, они с тревогой думали, как им поступить.
Однако на следующий день стало известно, что некоторые владельцы ломбардов отказались впредь ссужать деньги только потому, что последние лохмотья, которые приносили им жены бастующих, не представляли никакой ценности…
Фабрики по-прежнему не работали, хотя ожидавшаяся забастовка солидарности в других городах так и не началась.
Женщины повели себя решительнее мужчин. В то время как мужья, мрачные и сосредоточенные, с каждым днем говорили все меньше, жены шумели и протестовали все громче. Те, кому уже нечего было заложить, отправлялись пешком в Кортес-де-Мейо, Тейшозо и другие дальние поселки, чтобы попросить у такого же бедного, как они сами, родственника немного хлеба для детей и мужа. Но этих крох хватало лишь на несколько дней, а затем снова наступал голод. Вдоволь было только весенних дождей, которые заливали поселок, наполняя унынием души его обитателей. Первое время, когда ребятишки клянчили еду, обозленные матери наказывали их, обрушивали на них проклятия. Но потом перестали. Изредка, возмущенные назойливостью детей, они поднимали в раздражении руку, но тут же бессильно опускали ее…
Однажды утром жена пожаловалась Трамагалу:
— Нам нечего есть. Дети пухнут от голода…
— Ну что ж, и пусть пухнут! — в бешенстве ответил он.
Вечером Трамагал высказывался еще более непреклонно, чем до сих пор.
— Это собаки! Собаки! — загремел он, узнав, что в Ковильяне некоторые текстильщики вернулись к работе. — Как будто только они нуждаются! А другие? Другие? Жалко, что я продал свое ружье! Всадить бы им хороший заряд…
Никто, разумеется, не поверил этой угрозе. Между тем горящие глаза Трамагала остановились на Мальейросе и Орасио. Орасио выдержал этот взгляд, а затем недовольно опустил глаза: ему уже несколько дней казалось, что Трамагал считает его сторонником соглашения с хозяевами.
— Сволочи! У них нет совести! — снова заговорил Трамагал. — Вот такие предатели и виноваты в том, что фабриканты всегда одерживают верх.
— Не стоит поднимать бурю в стакане воды: за работу взялись единицы, — вмешался Белшиор. — Большинство держится стойко. Ни одна из фабрик не работает на полную мощность.
Трамагал немного успокоился. Он заявил, что не пойдет в Ковильян, чтобы не потерять голову.
Но на следующий вечер он снова разволновался, узнав, что еще несколько человек приступили к работе.
— У ворот фабрик теперь дежурят жандармы, охраняют штрейкбрехеров, — сообщил Мальейрос. — Говорят, будто комитет собирается прекратить забастовку…
— Комитет действительно собирается или ты этого хочешь? — выкрикнул Трамагал.
Мальейрос, не сказав ни слова, ушел, хлопнув дверью.
Утром Трамагал отправился в Ковильян…
В сквере продолжали собираться рабочие. Но они выглядели иначе, чем в первые дни забастовки. Хотя не стало теплее, почти все были в одних пиджаках, а те, кто еще носил пальто, казались в них уличными попрошайками.
Трамагал переходил от группы к группе. Везде он слышал одно и то же. Никто не знал наверное, но все говорили, что комитет хочет прекратить забастовку.
— А как вы? Неужели допустите это?
Все были согласны с Трамагалом, что надо держаться, но одни горячо высказывались за это, а другие, усталые и измученные, хранили молчание. Однако никто уже не верил в победу.
Трамагал пошел на площадь. Там, как обычно, было много бастующих. Едва он начал говорить о необходимости продолжать борьбу, к нему подошел ткач Силвано, — он был в новом забастовочном комитете, — отвел его в сторону и сказал:
— Мы идем на соглашение против своей воли. Для фабрикантов это хуже. Это значит, что мы не складываем оружия. Ясно?
Трамагала эти слова не убедили. И вскоре, собрав несколько человек, он неподалеку от Карпинтейры напал на группу штрейкбрехеров, направлявшихся на фабрику.
В тот же вечер жандармский патруль арестовал Трамагала и его товарищей и отвел их в полицейский участок…
В понедельник утром по дороге молча, опустив головы, шли рабочие. Резкий, холодный ветер бил им в лицо. Женщины шли, завернувшись в рваные шали, мужчины — подняв воротники. Они шагали все медленнее, переживая унижение побежденных. Ворота фабрик были открыты, как до забастовки, но теперь возле них патрулировали конные и пешие жандармы.
Раздался первый гудок. Темные фигуры мужчин и женщин приближались к воротам.
Вскоре снова загудели сирены, и вслед за этим послышался равномерный шум машин: работа возобновилась.
ДОМ
I
Разодетые по-праздничному, выбритые, а некоторые Даже с цветком в петлице, подходили родичи и гости. Сеньора Жертрудес, которой помогали тетя Мадалена и Арминда, непрерывно сновала из своей кухни к плите соседки, где жарились козлята и кролики.
В одиннадцать часов все собравшиеся мужчины вместе с Орасио отправились за невестой.
Идалина вышла из дома им навстречу. Ее сопровождали родичи и подружки. Невеста была в черной шали и черной косынке, в нарядной юбке и блузке. Встретившись с Орасио на людях, она смутилась… Но вот две группы соединились и направились к церкви.
Стоя перед священником, жених и невеста одинаково внимательно слушали то, что им было понятно, и то, что непонятно, отвечали, когда это положено, «да» и наконец оказались обвенчанными. На церемонии присутствовал представитель муниципалитета, который регистрировал браки; он первый поздравил молодых.
На паперти в ожидании милостыни толпились мальчишки и старухи. Идалина шла рядом с Орасио и улыбалась, но чувствовала себя очень неловко. Ей было стыдно, как будто она проходила голая под любопытными взглядами толпы.
Соседские девушки, высунувшись из окон, бросали цветы. Однако они созерцали свадебный кортеж без особого интереса: приглашенных оказалось немного, молодые так же бедны, как они сами, дом, где празднуется свадьба, слишком тесен, чтобы в нем можно было танцевать…