Орасио поднял голову. Идалина стояла у очага и вопросительно смотрела на него.
— Чего ты хочешь? — раздраженно бросил он.
— Я?.. Ничего… — ответила она и робко добавила: — А что ты собираешься делать?
— Еще не знаю… Там видно будет…
Он встал из-за стола и, держа руки в карманах и насвистывая, принялся расхаживать по комнате.
На следующий день, по окончании смены, Орасио подошел к Матеусу. Мастер выслушал его хмуро, как всегда, когда его о чем-нибудь просили; но потом пообещал:
— Поговорю с господином управляющим…
— Буду вам очень благодарен…
— Рано благодарить. Надо поискать, кто захочет работать только днем, чтобы ты всегда был в вечерней смене…
— Бока-Негра согласится… он сказал, что для него это неважно… В дневную смену ему даже удобнее…
— Посмотрим… — как всегда неопределенно, произнес мастер.
Орасио отошел.
Бока-Негра ждал его на дороге.
— Ну как?
Орасио передал свой разговор с Матеусом. Бока-Негра был очень рад за товарища:
— Не пройдет и двух недель, как все устроится… Безработных ткачей нет. Те, что есть, — старики, которых никто не хочет брать. Поэтому союз возражать не станет. И на фабрике тоже не встретится затруднений: пока ты будешь учиться, заработок у тебя останется прежний, а все-таки какую-то пользу в ткацком цеху принесешь. Помяни мое слово, не пройдет и двух недель… Ты не обращай внимания, какую рожу скорчил Матеус!..
Орасио вдруг захотелось, чтобы Бока-Негра ошибся и разрешение вопроса затянулось: тогда он со спокойной душой будет наслаждаться своим счастьем с Идалиной.
Однако Бока-Негра не ошибся. На следующей неделе инспекция труда разрешила Орасио приступить к обучению, и Матеус сказал ему:
— Можешь начинать завтра.
Орасио пробормотал слова благодарности, но сердце у него упало. Когда, придя домой, он сообщил эту новость Идалине, она тоже расстроилась.
— Нет, так жить нельзя! Семнадцать часов подряд на фабрике — это уж слишком! А я здесь все время одна…
Орасио старался скрыть от жены, как ему тяжело, но она догадывалась о его состоянии.
— Это ведь только на год… — попытался он успокоить ее. — Приходится работать вечером, чтобы иметь возможность днем учиться… Иначе ткачом не станешь…
— Разве? Ты мне этого раньше не говорил…
— Да, путь один… Еще хорошо, что хозяева разрешают работать только в вечерней смене… Посуди сама, человек заступает уже уставший… какая от «его польза?..
На Идалину эти доводы не подействовали:
— Будь у меня работа… Но так… я все время одна в четырех стенах… почти никого здесь не знаю…
— Ну, ничего… Мы же по воскресеньям будем вместе… Год пройдет быстро. А на работу устрою тебя обязательно, возможно, правда, не у нас… Сегодня Маррета сказал, что опять говорил о тебе с мастером на Новой фабрике…
Идалина по-прежнему была печальна и уныло молчала. Орасио погладил ее по щеке:
— Не горюй!.. Это, конечно, жертва! Но дело стоит того! Я буду зарабатывать больше, и мы станем жить лучше… Нам ведь нужно расплатиться с Валадаресом и скопить кое-что на покупку мебели для нового дома. Разве ты не хочешь поуютнее обставить его. — Он минуту помолчал: — Ну, ладно, давай пройдемся… Может, это тебя немного развлечет…
— Мне нужно приготовить ужин…
Он пожал плечами:
— Что ж, тогда пойду один…
Орасио хотелось поскорее выбраться из своей грязной, темной улички и погулять под ласковыми лучами солнца, которого он должен был теперь лишиться. Он шел и говорил себе: «Нужно стать ткачом… Нужно…» Когда он оказался на площади, там уже было немало рабочих — они приходили сюда поболтать. Орасио многих знал, но сейчас ему ни с кем не хотелось разговаривать. Он был зол на всех и на самого себя. Дойдя до Портас-до-Сол, он оттуда стал смотреть на долину, залитую солнечным светом. Смотрел, но не видел ее. Перед его глазами неотступно стояла фабрика, он видел машины и себя, день и ночь работающего в цеху… Орасио перевел взгляд на холм, где стоял монастырь Санто-Антонио, а чуть пониже — статуя Богородицы Консейсан, и вспомнил народное поверье, которое было выгравировано на каменном цоколе статуи: тот, кто, увидев эту статую, трижды прочтет «Аве Мария», будет удостоен небесных благ. Орасио решил помолиться. Но он не знал, как лучше описать богородице свои горести, с чего начать. Он уже стал прядильщиком, теперь ему разрешено изучать ткацкое дело, но для этого нужно все дни и вечера проводить на фабрике… Можно просто попросить богородицу облегчить ему жизнь — она, конечно, знает, как это сделать. Орасио уже собирался склонить колени, но тут вспомнил: ведь кардиналы и епископы, имена которых начертаны у ног статуи, обещали милости на небе, а не на земле…
Он быстро ушел, еще более угнетенный. Снова пересек площадь и зашагал по улице Дирейта. «Нет зла, которое длится вечно, и добра, которому нет конца. Мне плохо, но другим еще хуже». Орасио однажды слышал эти слова от Мануэла Пейшото, который хотел ободрить его. Теперь он шел и повторял их себе, но это не приносило облегчения. Он думал о Рикардо, который до сих пор сидел в тюрьме, обросший бородой и завшивевший, думал о его семье, о покойном Раваско… И становился все мрачнее…
Орасио вышел к церкви Сан-Франсиско и направился в сквер. Там, облокотившись на парапет, он стал смотреть на Пенедос-Алтос. Впервые за весь день он почувствовал удовлетворение — строительство домов продвигалось вперед. Однако как только его глаза наткнулись на фабрику Азеведо де Соуза, он снова нахмурился, в этот день фабрика была ему ненавистна больше, чем когда-либо.
Он решил вернуться домой и стал подниматься по центральной тополевой аллее. Сморщенные старики в поношенных костюмах беседовали у эстрады для оркестра. То были несчастные, уволенные с фабрик по старости, — существа, столь же бесполезные, как растительные и минеральные остатки, которые извлекаются из шерсти и выбрасываются на свалку. Кое-кому помогали сыновья, продолжавшие работу отцов. Однако большинство было лишено поддержки детей, и только пятница приносила им небольшое облегчение. В этот день, прошагав по грязным уличкам, они входили в профсоюз, помещавшийся в большом доме, таком же старом, как они сами. Старики и старухи поднимались на второй этаж; еле волоча ноги, направлялись в старинный зал и становились в очередь. Согбенные годами спины, дрожащие руки, полуоткрытые от одышки губы — не легко в эти годы взбираться по лестнице, — морщинистые щеки, растрепанные седые волосы — вот что представляла собой эта мрачная, как похоронная процессия, вереница людей. Старики и старухи неуверенными шагами подвигались вперед, пока в глубине зала молодой чиновник не вручал им от имени страховой кассы по двадцать эскудо. Получив пособие, старики и старухи, в дырявых башмаках, в рваной одежде, шли к домам своих бывших хозяев, на которых работали всю жизнь. Однако многие фабриканты, ссылаясь на обязательные взносы органам социального страхования, ничего не давали; некоторые жертвовали по десять тостанов в неделю.
И пособие профсоюза и милостыня хозяев — все это означало голод. Старики и старухи обманывали желудок и время в ожидании следующей пятницы и медленно умирали. Все они думали о богадельне, и все ее боялись, потому что богадельня была преддверием смерти, неизбежного конца. Нищета, однако, зажимала их в такие тиски, что многие, преодолев страх, все же стучались в двери Убежища для инвалидов. Но там для всех не хватало мест. Нередко, когда смерть забирала одного из проживавших в богадельне, выяснялось, что ближайшие кандидаты на его койку тоже умерли…
Летнее солнце было их единственным другом Обычно прятавшиеся в своих норах старики и старухи летом собирались в сквере, откуда видны были фабрики, где они проработали десятки лет. Тут было солнце и, главное, рядом проходила дорога, по которой возвращались с фабрик рабочие. Старики лелеяли надежду на несколько грошей в дни получки, на сигарету или по крайней мере на ласковое слово, когда у рабочих не было ни сигарет, ни денег.