У него глаза стали совсем темными, а скулы начали выступать, как никогда в жизни. И еще пальцы теперь болели. Болели так, что он не мог заснуть по ночам. Садился на кровати, смотрел в одну точку долго-долго. А потом все-таки вставал и шел пить какие-то таблетки и валерьянку. Через час-полтора боль немного отпускала, и он засыпал.
А вокруг мир продолжал сходить с ума, и то, что раньше казалось невозможным, происходило с утра до вечера. Одно, другое, третье. Это было так страшно, что, выглянув в этот большой мир, я тут же пряталась обратно в свой, крошечный. В нем тоже жила и пульсировала боль, но она была понятной, а не той чудовищной неизвестностью, которая, казалось, неумолимо наползала на город, чтобы накрыть его целиком и превратить во что-то склизкое, темное и бесформенное. А потом прогнать через свои внутренности и не оставить ничего прежнего.
Мир сходил с ума, захлебывался новостями, менял правила жизни и документы, без которых нельзя было отойти от дома. А мы пытались не сойти с ума дома, запертые по доброй воле в одной квартире.
На исходе месяца такой жизни я как будто проснулась и поняла, что единственный человек, оставшийся в моей жизни, стал мне совсем близок. Но стал ненадолго, а сейчас из-за своей давней боли начинает отдаляться. Он ищет выход и, если этот выход окажется далеко от меня, он уйдет. Потому что для меня самым главным в жизни сейчас был он, а для него – не я, а все та же музыка, которой он заболел еще в раннем детстве. Музыка как крест, музыка как вечный зов, музыка как благословение и проклятье.
Впрочем, он вспоминал и про меня. Иногда по вечерам мы сидели у телевизора, почти как семейная пара, смотрели какой-нибудь старый фильм, пили чай, и Рихтер рассказывал мне истории о разном. Он знал очень много историй. Смешных, грустных, фантастически-прекрасных и страшных до одури. С ним никогда не было скучно. Даже если он закрывался в комнате, и я опять слышала его музыку, это никак не казалось скучным. Мне хотелось то метаться, то плакать, то вбежать к нему в комнату и говорить, что он все равно самый лучший человек на земле. Даже если его музыка звучит как сейчас. Потому что она и так прекрасна, а те, кто утверждает обратное, ничего не понимают. Или идиоты. Или завидуют.
Но я понимала, что, если зайду к нему в тот момент, он уйдет и никогда больше не вернется. Он решит, что я говорю все это от жалости, а ничего подобного Рихтер терпеть не станет.
И я сидела под дверью, не в силах ни открыть книжку, ни пойти на кухню и заняться какими-нибудь простыми женскими делами. Сидела, пока звуки пианино не умолкали.
Тогда я быстро вставала и убегала куда-нибудь в самый дальний угол квартиры, чтобы Рихтер не знал, что я его слушала. И как слушала.
Но он не только мучил себя, он ухитрялся не дать скатиться в депрессию мне. Захлопнув дверь в комнату с пианино, он становился обычным, остроумным, добрым – в общем, тем самым Рихтером, которого я знала по школе и в которого однажды влюбилась. Он помогал мне решать почти все бытовые проблемы, легко соглашался сходить в магазин или поменять лампочки на горевшие поярче.
Он даже иногда сочинял сказки. Мне и себе. Не знаю, кому они были нужны сильнее. Думаю, что обоим одинаково. Рихтер рассказывал, что однажды его пальцы начнут сгибаться и разгибаться, как в детстве, и он сможет играть все, что захочет. И когда-нибудь на его концерт соберется полный зал. А я буду сидеть в десятом ряду и улыбаться уголками губ, чтобы никто не догадался, что я его жена. Но все будут знать и потихоньку на меня оглядываться, потому что это же очень интересно – посмотреть, какая женщина полюбила его. Полюбила еще совсем юного, когда он толком даже не мог играть.
Еще он рассказывал мне сказки про меня. Как однажды я напишу книгу. Про любовь, конечно. Я же все время что-то пишу. То сообщения ему в мессенджер, то дневник, то блог в соцсети. Так вот, я напишу роман, но там будет не только про любовь. А еще про страшное, которое однажды навалилось на город и чуть не задушило его. Но все закончилось хорошо. Не для страшного, для города. И мой роман непременно опубликуют огромным тиражом и… Вот тут я начинала смеяться и продолжать, что выкупать этот тираж придется… Но он не давал мне договорить. И мы целовались. Просто сидели на диване и целовались. А потом я касалась легко-легко его пальцев и уже долго-долго не убирала руку, жалея только об одном: что не могу передать свою силу и гибкость ему. Я бы пережила. Мне на клавиатуре можно набирать что угодно и одной рукой. Это же не пианино.