Ни о чём плохом в вечер выборов не подозревал и я. Как постоянный и непременный секретарь избирательной комиссии, прихватил для верности в исполкоме пачку чистеньких избирательных бюллетеней, чтобы заменить ими испорченные, исписанные непотребными словами, перечёркнутые и недостающие до спущенной обкомом цифры в 99 с любыми десятыми процентов, и шёл, радуясь редкому развлечению и, конечно, бесплатному буфету для членов комиссии. Радость моя и всех членов совсем пропала, когда мы поочерёдно стали вскрывать участковые урны и высыпать на стол, покрытый скользким винипластом, бюллетени. С первой же урны, с первого же бюллетеня потребовалась такая большая замена их, испорченных вычёркиванием единственного кандидата, что меня спешно послали за дополнительными, но оказалось, что эта кардинальная и давно испытанная мера не поможет, поскольку в остальных урнах большинство бюллетеней тоже испорчены. Мы, как громом поражённые, сгрудились вокруг злополучных волеизъявлений народа, не зная что делать и как вывернуться из матовой ситуации. Запахло значительными перетасовками руководящих городских кадров. Один начальник пожарной службы не растерялся. Не спрашивая ни у кого совета, – а он бы его и не получил – он сбегал в буфет, принёс две бутылки водки, обильно захмелил никому не нужные позорные бумажки и бросил в них зажжённую спичку. Все отшатнулись и прискорбно смотрели на внезапно возникший от неосторожного обращения с огнём пожар, уничтоживший бесценные документы и затраты на избирательную кампанию. Облегчённо подтолкнув в огонь последний бюллетень, мы составили акт о несчастном случае, не забыв по предложению начальника ОРСа упомянуть, что огонь захватил и буфет, поскольку у нас не было ни времени, ни желания съесть и выпить всё, что там было запасено для победы, и пришлось торопливо расталкивать по карманам, портфелям, сумкам и пакетам, чтобы унести домой.
Приняв акт и заслушав нас в закрытом заседании, обком и облсовет перенесли выборы на более поздний срок, а непосредственному виновнику – главному пожарнику города – влепили строгача без занесения и с предоставлением бесплатной семейной путёвки на элитный черноморский курорт МВД. «Патента» перевели в другой район, который он успешно поднимает, а нам рекомендовали другого секретаря, который не менее успешно опускает наш. Говорят, что дурак. Ну и что? Зато – здоровый.
Так я, угнетаемый воспоминаниями, переживаю, лёжа в недвижимости, своё начинающееся несовершенство и, смиряясь, начинаю склоняться к чистой платонической любви к ней, как у Ромео с Джульеттой. Но тут входит она, не подозревая о предстоящем нам романтическом союзе, в любимом мною халатике-распашонке и вносит в одной руке привычные толстенные сандвичи, а в другой две кружки с кофе, умудряясь удерживать их за ручки вместе своими длинными пальцами.
У меня часто так бывает. Только я настроюсь на что-нибудь возвышенное, эпическое, чтобы скромно оставить неизгладимый след в памяти народа или хотя бы города, как случилось с пожарником, ставшим после несчастного случая в избиркоме героем города, как тут же какое-нибудь объективное обстоятельство заставляет перекроить благие намерения и поступить наоборот. Так и теперь. Стоило мне увидеть её в этом халатике, как у меня начисто исчезло желание платонической любви и мгновенно возникло другое, и я, забыв о своей импотенции, быстро поднялся, отобрал у неё ёдово и вторично повлёк на кровать. Она тоже видать не очень охочая до возвышенной романтической связи, не сопротивляется, только хохочет и помогает меня раздевать.
Потом-то мы, конечно, заглотили сандвичи, и я, грешным делом, засомневался – получится ли у нас семья с достатком: уж больно оба жрать горазды, несмотря на тощобу. А время летит! Мало того, что в воскресенье оно обычно перескакивает через деление, так в это вообще пролетело как со спущенной пружиной.
Еле-еле мы успели привести себя в ангельский вид и встретить паиньками в строгих одеждах вернувшихся запылённых, усталых и раздражённых из-за несделанных покупок соседей. На столе их уже ждали свежезажаренные в большой сковороде окуньки, укрытые морёным репчатым луком и морковным крошевом да ещё и политые запёкшейся сметаной, а рядом – бутылка коричневого клоповника, вся в рыже-золотых наклейках со звёздами. Это она сообразила. Наши никогда не берут, чтобы не портить кровь, обеззараженную чистой жидкостью без всяких ненужных примесей. Надо сказать, интеллигенты вообще навострились поганить себе здоровье, относясь по этой причине к вымирающему классу. Вместо картошки и каши употребляют гарниры с мутными клейкими подливами – капнешь на штаны – щелоком не вытравишь, вместо нормального мяса – мято-пережёванные котлеты и шницеля с добавками хлеба, тоже политые коричневым автолом, вместо краюхи пузырчатого сдобного хлеба – презренные чёрствые ломтики высушенных тостов. А пьют? Вместо чистого врачебного самогона, выгнанного из элитных сортов твёрдой пшеницы, усохшей на местном зернохранилище согласно акта компетентной комиссии, подписанного нетвёрдыми руками уважаемых людей, - всякую цветную магазинную муть да ещё и чмокают, смакуя и ценя, чем она кислее. Откуда же браться здоровому поколению строителей всегда недалёкого светлого будущего, как не из нашей глубинки?
Как увидели соседи такой сервис, так сразу и обмякли, поклявшись в очередной раз больше никогда не тратить дни, выделенные правительством для заслуженного отдыха, на безуспешную поездку в областной центр, где народу в выходные дни, как сельдей в бочке, и обдирают приезжего брата, как липку. Взялись мы дружно за окуньков и за клоповник, никто не отказывается, я – тоже, да и никто из наших бы не отказался, если задарма. Быстро превратили жарёху в горку костей и бутылёк опустошили, сидим, отдуваемся. Тогда она посмотрела требовательно на дядьку и спрашивает:
- Взял?
Тот без ответа встаёт, приносит из комнаты и бросает на обеденный стол продолговатую жёлто-коричнево-крапчатую картонку.
- Вот тебе верхняя полка купе, как просила.
А у меня эта картонка сразу же в глазах расплылась, застлала весь свет, и я чуть не завыл, глядя на примету близкого расставания. Захотелось пива, но приличные люди после коньяка вроде его не пьют, да и нету. Опять тоска вытрезвляет.
Она взяла билет, просит:
- Вы пересаживайтесь на веранду, мы уберём со стола.
- Нет, - отвечаю решительно, стыдясь несостоявшегося родича. – Я, пожалуй, пойду, посижу в прохладе дома, посмотрю телик.
И надул: не сел, а лёг, вдыхая её оставшийся волнующий запах, и больше того, обессиленный и утомлённый, заснул как сурок. Так крепко, как никогда. Ну как меня такого любить?
А она всё же пришла впотьмах, когда я уже настроился дрыхнуть по-настоящему. Пришла, разделась, нырнула под наше общее одеяло, обняла, прижалась горячая и объясняет в самое ухо:
- Тётка отпустила, понимает – мы же женщины обе. Да и вдвоём им тоже хочется побыть, заняться чем-нибудь без свидетелей, молодые ведь ещё.
- Тётка у тебя – класс! – хвалю бескорыстно соседку, мысленно обещая завалить рыбой, и тоже притискиваюсь поближе к ней, стремясь слиться воедино. Не мешкая, мы тоже занялись чем-нибудь, а потом расслабленно лежали, глядя в темноту и обречённо настраиваясь на расставание. Не выдержав затянувшейся панихиды, я произношу её любимые слова:
- Хорошо мне!
Она жмётся, согласная.
- Хочешь стихи?
- Конечно, - отвечает она в удивлении и кладёт в ожидании прекрасного голову мне на плечо, а я, подвывая, как это жутко делает Вознесенский, выдаю свою первую и единственную ночную серенаду:
- Сердце стиснула злая тревога,
Душу сжала глухая печаль, -
Между нами большая дорога,
Уезжаешь ты в дальнюю даль.
Но тебя никогда не забуду.
По дороге пойду и найду.
Я до гроба любить тебя буду,
С твоим именем в Лету сойду.
Особенно мне нравилась последняя строчка с «Летой». Когда она сложилась, я даже слезу пустил, так стало себя жалко.