Черненко молчал. «Зря я ему про свояка, — подумал Ковров, да поздно. — Очерствел со своими семейными неудачами и корю людей ни за что ни про что…»
— Ухожу я, Алеша, — вымолвил Черненко, не поднимая глаз, — на пенсию… Тебе тут работать. Остеречь тебя хочу: не руби с плеча, работать с людьми трудно, кадры разгонишь.
— Извините, Валентин Иванович, погорячился я, зря сказал, что Углов вам свояк, — торопливо заговорил Ковров. — Не подумал наперед… Вы мне правильно говорите, надо подумать, а потом говорить. Мешаю я вам тут, — с горечью сказал Ковров. — Всем я мешаю. Так лучше не вам, а мне уйти. Опять газовщиком на печь…
— Не сержусь и на тебя, Алеша, никакой злобы или обиды на тебя не держу, — сказал Черненко. — Нельзя мне здесь оставаться, потерял я в себя веру, человеком перестал быть. Все у меня как-то боком выходит. Не могу я ни приказывать людям, ни одобрить, ни отругать. Кажется мне: не то делаю, не так поступаю… Не было бы тебя, может, и оправился бы, а с тобой не смогу. Бояться тебя стал, все думаю: придет Ковров, перевернет по-своему, — то ли прав, то ли нет, кто его знает. Так это же му́ка! Можно ли так работать в нашем деле? Печи загубить легче легкого…
Ковров с замешательством слушал сбивчивую речь Черненко. Всего мог ждать: перевода обратно на печь, укоров, ссоры, но только не этой исповеди.
— Уйду я, Валентин Иванович, — угрюмо повторил Ковров. — Я уже обещал вам, обратно на печь уйду. Не буду мешать. Живите, работайте, как знаете.
Черненко тяжко вздохнул и сидел, едва приметно покачиваясь, не глядя на Коврова, будто не слышал его.
— Никуда ты не уйдешь, — пробормотал он.
— Обещал, так уйду, слушать никого не стану. В другой цех уйду. Место всегда найдется, не газовщиком, так электриком.
— Пустые это слова, — сказал Черненко невыразительным, без обычных для него живых, молодых интонаций голосом. — Никто тебя не отпустит отсюда… — Он помолчал и устало сказал: — Да и не в том суть…
— А в чем? — пытаясь понять, чего хочет Черненко, спросил Ковров. — В чем, Валентин Иванович?
— А в том, что ты можешь десять раз, уйти из этой комнаты, со своей должности, на ночь можешь уйти, в другой цех… на другой завод — будем так говорить, а вот отсюда, — Черненко кулаком потер свой темный от застарелого загара, в поперечных, крепко въевшихся в кожу нитевидных морщинах лоб, — вот отсюда, — повторил он, — ты не уйдешь. Не могу я, — Черненко в беспомощности затряс руками, — не могу отсюда проводить тебя, хоть ты что… хоть с глаз скрывайся, хоть уходи совсем. Как больной, ничего не могу с собой поделать. Ковров, Ковров, Ковров… Как Ковров скажет, что Ковров подумает, что Ковров сделает. Не могу! Все! Хватит с меня этой каторги. Я уже с начальником цеха договорился, отпускает на пенсию, стажа хватает… Грядки буду копать на садовом участке…
— Век себе не простите, что с завода досрочно ушли, места не найдете, — с напором сказал Ковров. — Садовый участок, Валентин Иванович, завода не заменит. Василию Леонтьевичу, говорят, расхотелось на пенсию уходить, когда предложили. Только тем и уговорили, что будет общественным заместителем начальника цеха по воспитанию. По школам ездит, беседы проводит. Вчера утром иду, гляжу по литейным дворам шагает в каске и спецовке. Вот тебе и ушел на пенсию! А вы с ним друзья, одного складу люди, комсомольцы тридцатых годов.
— Выходит, что не одного… — Черненко с горечью покачал головой. — Не одного, выходит… Не прощает он мне обмана моего — не на словах, а сердцем своим. Я хорошо его знаю, понимаю, что у него в душе творится. Не прощает и никогда не простит. На партийном собрании я строгача заработал, и на том остановились. А у Деда, если хочешь знать, Алеша, я высшую меру заработал — исключение. На партийном собрании он строгача предложил мне дать, а из своего уважения исключил. И правильно сделал.
XIX
Сидели они друг против друга и молчали. Что можно было возразить Черненко, как успокоить? В том и было единственное его спасение, что остался он честен перед самим собой. Будет казниться, покою не будет знать, но одно есть утешение: сам себя не пощадил. И неловко стало как-то Коврову оттого, что все его поведение было как бы судом над Черненко — что не смирялся перед его запретами, без оглядки вину его взял на себя, что Углову не уступил. И горько было сознавать, что Черненко в своем собственном суде над собой прав и другого для него не остается. Привыкли мы к затверженной мысли, что стоит человеку протянуть руку помощи — и можно из любой беды вызволить. Ан нет! Не из любой. Сколько тут не тщись помогать — не получается. Обречен человек на вечную каторгу. Может, когда и притупится боль, а рана знать себя будет давать до самой смерти. Вот как оно в жизни бывает, думал Ковров, обращая и к себе самому те мысли: сколько еще придется самому казниться за потерянных для него дочь, сына, за неудавшуюся семейную жизнь…