„Эта марка не редкостная. Однако не исключено, что когда-нибудь она будет стоить миллионы. С Новым Годом!“
Это единственный подарок, который я получил сегодня. И сам я не сделал никому подарка.
Февраль нынешнего года. Иногда я думаю о Саломее там, в Коккинарасе, — о ее появлении. Это было словно на сцене: полудействительность, полусказка — словно фея».
Вторник
Николас одолжил мне дневник Амьеля,[42] который так хорошо мне знаком. Я перечитал его и оставил. Я думаю об этом человеке, который много лет просидел над белой бумагой, погружал перо в чернила и чернил бумагу терпеливо, настырно — чернил самим собой. Я думаю о нем с безграничным состраданием. Отвратительно.
Суббота
После обеда читал у себя в комнате. Через открытую дверь было слышно гадалку на картах, почти глухонемую. Говоря, она производит шум, напоминающий шипение сковороды, и в то же время обладает столь выразительной силой. Я сказал: «Предпочитаю ее Амьелю». Почему я сказал это?
Вербное воскресенье, ночь
Саломея — замечательная спутница для загородных прогулок. У нее хватает ума не добавлять душистых трав к природе, ходит она хорошо и принимает вещи так, как они приходят, со вкусом.
Мы отправились в Кесариану.[43] Толпа переполняла монастырь. Пьяные рожи, одетые по-европейски дикари, ни одной примечательной физиономии, ни одного красивого лица. Девушки из кожи лезли, пытаясь приклеить десятки к ликам святых. Иногда уловка удавалась, а другие с разочарованием смотрели, как десятки соскальзывают вниз. Игравшие в эту игру женщины хотя и не переставали креститься, болтали, словно во время семейного отдыха. У двери поп в епитрахили размахивал кропилом, словно раздавая билеты: он был поглощен сбором денег.
Саломея, казалось, не обращала внимания ни на них, ни на меня.
— Николас был великолепен, — сказала она. — Я любила бы его, если бы тело повиновалось мне. Столько выпить и столько сказать! Он никогда не делал этого и никогда больше не сделает — и все это, чтобы доставить удовольствие мне, хотя я — ничто… для него…
В голосе ее была теплота.
— Он — человек искренний и с настоящей выдержкой, — заметил я.
— А жаль, — продолжала она, — что у него никогда ничего не будет. Он останется сказкой для двоих. Даже счастья у него не будет… Ни минуты счастья.
В глазах у нее сияла страсть. Слова ее тронули меня. Я молчал и смотрел на толпу, которая, словно парша, покрывала эту загородную местность.
Мне стало противно.
— Равнодушное население, — сказала она. — А Вы почему не равнодушны?
— Вы правы, — ответил я. — Возможно, я становлюсь как Нондас. Не знаю.
— А что поделывает Нондас?
— Его мучают грехи.
— Вот как! Мне казалось, что он из тех, у кого нет грехов. И что значит «грехи»?
— Будет лучше, если он сам Вам объяснит, — сказал я. — В прошлый раз мы говорили о плотском грехе.
— Подумать только! А мне казалось, что подобные вопросы не волнуют больше никого.
— Нет. Есть люди, которым кажется, что чем больше наслаждение, тем больше зло, которое они совершают.
Она начертала в воздухе некую фигуру, как делают дети, желая показать, какой большой у них воздушный шар.
— И это случается, — сказал я.
— Предпочитаю персики. А Вы как думаете?
— Не знаю, что и думать, — ответил я.
— Мне кажется, Кесариана испортила Вам настроение. Пойдем дальше.
Мы двинулись к Астери. Вскоре тропа стала совсем пустой. Ноги ее рядом с кустами и камушками казались волнующе знакомыми.
— Вы спросили, — сказал я, — почему я не могу быть равнодушен к равнодушию толпы. Иногда мне кажется, что все они имеют какую-то связь с моим телом. Возможно, поэтому.
— Вы хотите сказать, что чувствуете себя так со всеми?
— Пока что этот опыт я ставил только с теми, кто говорит по-гречески. Я имею в виду живых и мертвых. Большинство отвечает мне упорным сопротивлением, некоторые — своего рода братской любовью. Я имею в виду телесно.
Мы поднимались все выше. На какое-то время наступило молчание, затем она спросила:
— А со своим телом что Вы делаете?
— Пока что стараюсь думать о нем как можно меньше.
— Мне кажется, что Вы много думаете и мало гуляете.
В Астери, в темной и низкой хижине, пожилая женщина, словно монахиня, у очага. Живой огонь едва освещал ее лицо цвета оливкового масла. Я попытался заговорить с ней. Она была замкнута и отвечала сухо.
42
43