— И что же? — переспросил Нондас.
— Туз червей! — быстро проговорил Калликлис.
На лице у Нондаса появилось недоумение, а затем брезгливость.
— Какая мерзость! — сказал он.
Нондас позвал официанта, расплатился и поспешно ушел.
Калликлис снисходительно позволил ему уйти, а затем не спеша отправился бродить по улицам.
— Двое! Трое! Четырое! Ха-ха-ха! — изрек Лонгоманос.
Пальцем, который опоясывало широкое кольцо, он указал на самого себя, на Сфингу и на Лалу.
— Добро пожаловать! Добро пожаловать!
Он сидел на деревянном сиденье, напоминавшем то ли кресло, то ли церковную скамью. В глубине комнаты, скрестив ноги, сидел Кнут.
Сфинга держала пастуший посох, Лала — сумку, украшенную вышитым народным орнаментом, Стратис — книгу. Самым замечательным в тот вечер было то обстоятельство, что их сопровождал Николас.
— Четырое? — переспросила Лала.
— Ха-ха-ха! — снова засмеялся Лонгоманос. — Да, ты и есть четырое — дитя!
В нем чувствовались страсть и вдохновение.
— Дитя Пасифая! Как и дитя Геракл! Многожеланное дитя!.. Прекрасно!.. Прекрасно!..
Сфинга улыбалась. Лонгоманос обратил к ней свой лик:
— Верная моя, сегодня я думаю наречь тебя Европой!
Улыбка на лице у Сфинги застыла.
— Жаль! — сказал Стратис. — Я бы предпочел Кирку.
— Однако Европе надлежит держать этот старческий посох.
Посох упал на пол. Николас поднял его.
— Да уйдет она побыстрее в свою яму! — сделав размашистый жест рукой, сказал Лонгоманос. — Вы видите ее! Она широко отверзнута!
Николас внимательно поглядел на пол и отодвинул свою скамью. Лонгоманос смерил его суровым взглядом.
— Извините, — сказал Николас, — но ямы мне не нравятся. Когда-то…
Продолжить он не смог: безразличный взгляд Лонгоманоса оставил его в полном замешательстве и устремился теперь на книгу Стратиса:
— Юноша! Я вижу, ты читаешь. Что ты читаешь?
— Это «Золотой осел», — ответил Стратис.
— Какой осел? — спросил Лонгоманос, внезапно обращаясь снова к Николасу.
— Золотой, — сказал Николас, словно ученик, которого желает подловить учитель. — Золотой, из Гипаты.[134]
— Это Апулей, — добавил Стратис. — Я развлекаюсь им, когда в автобусах или трамваях бывает толчея.
— A! De asino aureo, — сказал Лонгоманос. — Кошмарные призраки, пьющие кровь…
Он посмотрел на Сфингу, словно стараясь что-то вспомнить:
— …Кажется, в августе… Конечно же, в августе!..
Глаза Сфинги испуганно умоляли.
— … Ужасно! Ужасно!.. При полной августовской луне!.. Уже скоро… Уже половина!.. Audax Hecate!..[135]
На мгновение Лонгоманос уставился в упор на тело Лалы, словно высматривая, откуда бы начать обнажение. Лик его был полон священного трепета и бесстыдства. Он прорычал:
— Tibi nudato pectore![136]
Латинские слова забивали ему рот, словно огромные куски пищи.
Сфинга побледнела, как воск. Лале было неприятно: она попыталась избавиться от пристального внимания к себе и помочь Сфинге.
— Тогда был другой календарь. Возможно, это был не наш август, — робко пробормотала она.
— Я не обратил внимания на месяц, — сказал Стратис. — Впрочем, не нахожу это столь ужасным. Иногда книга производит на меня впечатление джаза.
— Джаз! — сказал Лонгоманос так, словно разгрыз лесной орех. — Это еще что такое?
— Музыка американских негров или, пожалуй, их способ извлекать музыку из всего, что попадется под руку, — из чего угодно.
— И это дает пищу твоей душе? — презрительно спросил Лонгоманос.
— Я бы не говорил об этом столь выспренно, но это развлекает меня, как и Луций,[137] который извлекает колдовство из чего угодно.
— Бессмысленная роскошь!
— Возможно, роскошь бедности: каждый живет как может? — сказал Стратис.
Николас сжался на своем сиденье как только мог, словно стараясь занимать как можно меньше места. Им и заинтересовался теперь Лонгоманос.
— А Вас?! Вас что развлекает? — повелительным тоном спросил он.
134
136
«Тебе, грудь обнажив». (