Выбрать главу

Дома моим чтением руководила бабушка Оля, иногда дед интересовался прочитанным. Мать с отцом посещали нас редко — отец служил в Средней Азии — и тоже привозили книги. Из них хорошо помню повесть Гайдара «Мальчиш Кибальчиш», стихи Исаковского о колхозной деревне, Ивана Доронина — о том же, «деревенские» стихи Суркова и Жарова. После отъезда родителей я находил эти книги на помойке — одним из преступлений советской власти бабушка считала разорение деревни, которое тогда только начиналось.

Другие книги были моими товарищами. Я пил из этой чаши познания то большими глотками, захлебываясь от нетерпения и жадности, то, наоборот, маленькими, как дорогое вино, смакуя.

В творчестве гениев есть одна особенность: написанное ими кажется сотворенным легко, за один присест. Таков был и Пушкин. Его стихи я перечитывал десятки раз, многое помнил наизусть, и однажды пришел час, когда я, воскликнув: «как это просто!» — взял лист бумаги и за час накатал стихотворение. Потом цветными карандашами изобразил рамку и показал деду. Занятый своими больными, он мельком прочел и сказал «недурственно». К вечеру у меня было готово еще пять стихотворений. Бабушка раскритиковала их, а потом выговаривала деду:

— Ты хочешь искалечить ему жизнь?

— Почему искалечить? — искренне удивился он. — Пусть пишет, коли есть охота.

— В романе Золя «Творчество», — пояснила бабушка, — показан один тупоумный крестьянин. Попав случайно к знакомым художникам, он что-то намалевал. Это «что-то», ради смеха, продали, а крестьянин решил, что он художник, вернулся в деревню, продал дом, скот, переехал в Париж и стал малевать картинки, которые никто не покупал.

— Ты думаешь, наш Сергей бездарен? — догадался дед.

— Каждому свое, — сказала Ольга Димитриевна, — в чем-нибудь другом он, возможно, и преуспеет, но только не в поэзии.

Она много читала — и не только на русском — и мне прислушаться бы к ее словам, но случилось иначе. Как-то поздно вечером у нас в доме появился странный человек. Было это в самом начале Рождества — назавтра мы собирались наряжать елку.

В парадное позвонили, бабушка пошла отворять, и я услыхал ее удивленный возглас:

— Вы?! О боже!

Старый ковер, закрывавший зимой дверь в парадное, колыхнулся, и в прихожую шагнул очень высокий человек с худым, словно высеченным из дикого камня, неподвижным лицом и светлыми, как будто наполненными водой, глазами. Был он примерно одного возраста с моим дедом, но, в отличие от него, имел хорошую военную выправку. На нем было серое пальто толстого драпа с башлыком и фетровые белые бурки. Именно такие носили у нас в городе партийные работники и кое-кто из очень старой интеллигенции. В руках он держал шапку из серого каракуля.

— Признаться, любезная Оленька… Простите великодушно — любезная Ольга Димитриевна, я думал, вы меня не пустите. Многие отказывали…

— Зачем вы приехали, Юрий Андреевич? — затравленно озираясь и выталкивая меня из прихожей, говорила бабушка. — Вас же могут… арестовать!

— Не сегодня, бесценная Ольга Димитриевна, и, надеюсь, не здесь, — с улыбкой говорил гость, но, даже когда он улыбался, лицо его не меняло выражения суровости и каменной неподвижности. Развязав башлык и сняв пальто, он прошел за хозяйкой в гостиную, потирая при этом руки, как видно, от холода.

— Рад! Душевно рад, что у вас ничего не изменилось. Те же кресла, те же картины и, надеюсь, те же привычки… — Пружинно ступая на носки, он ходил по комнате, с удовольствием слушая скрип половиц и трель нашего старого сверчка Эола — дед говорил, что этот сверчок — его ровесник… — А знаете, Ольга Димитриевна, такой прелести нет даже в Париже! Впрочем, понять это может только русский. — Он остановился у книжного шкафа, длинными сухими пальцами провел по переплетам, как по клавишам фортепьяно, прислушался, достал томик Пушкина и начал листать, забыв о хозяйке. Она зашла с другой стороны, умоляюще произнесла:

— Ради бога: зачем вы здесь?

— Одну минуту, — сказал он и продолжал перелистывать страницы, потом что-то нашел: — Вот! — и стал читать с каким-то особенным наслаждением: