Сусла всегда должен был во что-то или в кого-то верить. Не умея мыслить самостоятельно, он свято верил во все, во что ему велели верить: что Пилсудский — чуть ли не бог, что Рыдз-Смиглы — это его преемник, что война с Германией продлится с полгода и закончится взятием Берлина. Верил, что, если понадобится, каждый польский офицер, выполняя свой долг, отдаст не раздумывая свою жизнь за Родину. Верил, что командир полка — это опытный военачальник, а командиры дивизионов — герои. Верил, наконец, что Польша является такой, какой должна быть.
Сентябрь тридцать девятого градом бомб разрушал города, через которые они отступали, а вместе с ними и мировоззрение Суслы. Полетели ко всем чертям его представления о том, что было для него свято и неприкосновенно. Герои удрали, как только представился случай. Сусла смотрел на все это широко открытыми от удивления глазами. Он видел факты, которые никак не соответствовали внушенным ему догмам. Наследником славы героев, всех добродетелей и достоинств, которыми наделил их Сусла, стал в его глазах Мешковский, единственный офицер, который остался до конца с остатками разгромленного немцами полка. Сусла, преклонялся перед ним. Он выплакал на груди Мешковского накопившуюся в нем горечь своих утрат — ему трудно было расстаться с кумирами, в которых верил. И не во что теперь было верить…
Они вместе пробирались на восток, через Келецкое и Люблинское воеводства, обходя стороной дороги и населенные пункты, ускользая от наступающего противника.
Расстались, переодевшись в штатские. Обнимаясь на прощание, Сусла исколол своего подпоручника усами, как и теперь при встрече.
— Когда я увидел солдат в польской форме, во мне что-то шевельнулось, я не выдержал и сразу же вступил добровольцем в Войско Польское, — ответил он на вопрос, как попал в училище. — А до освобождения воеводства Красной Армией всю войну просидел у зятя в деревне.
— Ну и как вам здесь живется?
— Хорошо. Не могу жаловаться. И чтобы вы знали, товарищ подпоручник, я во время оккупации многое понял, глаза на все открылись. Люди объяснили. И прежде всего зять. Может, слышали о нем? Его фамилия Блыск…
Поняв, что Мешковскому это ничего не говорит, добавил:
— Аловец, партизан. Боевой парень.
— А вам нравится наше войско?
— Нравится, еще бы. Оружие отличное… Такого у нас никогда не было. Знаете, товарищ подпоручник, вот выхожу каждый день после работы из училища, смотрю на артиллерийскую технику и только теперь понимаю, как плохо мы были тогда вооружены. Да у нас практически ничего не было, кроме устаревших французских полевых орудий. А нам говорили…
Сусла вошел в раж и целых полчаса горячо рассуждал о политике. Одновременно «одевал» Мешковского. Давал все, как сам признался, из загашника. Когда капрал приносил какую-нибудь вещь похуже, он набрасывался на него, обзывал олухом и болваном и многозначительно заканчивал:
— Ты что, не знаешь, кто этот подпоручник? Да это золото, не офицер! Такого днем с огнем не сыщешь. А ты даешь ему хлопчатобумажный свитер…
Мешковский здесь же и переоделся. Так распорядился Сусла, который решил сменить ему и нижнее белье.
— У меня осталось немного хорошего, шерстяного, надо пользоваться случаем.
Офицер вышел со склада переодетый буквально с ног до головы. Прощаясь, подофицер добился от него клятвенного обещания, что тот в ближайшие дни снова навестит его.
— Не забывайте старого друга! — крикнул он вдогонку.
В общем отделе Мешковского ждало направление — во второй взвод шестой учебной батареи. Начальник отдела рассказал ему в нескольких словах, что батарея считается трудной — почему, так и не объяснил, — что на легкую жизнь пусть не рассчитывает. Сегодняшний день он может посвятить личным делам, а завтра, сразу же после подъема, должен явиться к командиру батареи.
«Начинается», — с грустью подумал Мешковский.
Он собрал свои скудные пожитки и собрался было выйти в город — поискать квартиру, но передумал. Ему захотелось поскорее увидеть батарею и новых товарищей.
«Забегу на полчасика. Познакомлюсь с офицерами. Завтра легче будет приступать к обязанностям…» — решил он.