Акулина уныло согласилась с ним, на том разговор и закончился. А через пару недель, когда они, как обычно, сошлись утром в роще, и так хороша была стройная баба в просторном и пестром своем сарафане, что вздрогнул рассудок под шапкой кудрей, и тело Ивана Петровича сразу как будто огнем налилось, и желанье его охватило безумно и жадно, но тут-то она, эта стройная баба, возьми да скажи ему важную новость. При этом она провела смуглым пальцем в простом перстеньке по груди и шепнула:
– Ты титьки потрогай. Как камень. Гляди-ка.
С умилением и страхом потрогал Иван Петрович Белкин высокие пышные груди любезной. Они были точно как камень. А в том, что ребенок его, а не рябого и грубого кузнеца, он не сомневался, но что с этим делать, не знал. На свете должно появиться дитя, и это дитя будет жить здесь, в глуши, в пропахшей овчиной и щами избе, а он даже видеть не сможет младенца. И что станет с матерью? Как Акулина, столь гордая сердцем, правдивая, страстная, воспримет такую постыдную жизнь?
Единственное, что немедленно пришло в разгоряченную голову молодому человеку, было решение вырвать свою подругу из ненавистного супружества, увезти ее на край света и там, на краю, жить тяжелым трудом, зато уж по совести и без обмана.
Пока Иван Петрович обдумывал, как и на какие деньги осуществить свое намерение, наступила зима, обледенела приютившая влюбленных роща, и осталось им одно – переписываться. Спасибо помог старый дуб, чье дупло служило укромным хранилищем писем. Рябой туповатый Пахом и не ведал про их переписку, но в том, что жена понесла, был уверен, и часто смотрел на живот Акулины с сомнением горечи и неприязни. И кабы неграмотный этот Пахом был не крепостным рабом, а свободным, то он бы не сделал всего, что он сделал, поскольку отсутствие образованья родит в человеке косматого варвара.
Проснувшись однажды на самой заре (едва народившийся месяц, как пряник, облитый глазурью, сверкнул в небесах!) услышал Пахом, что жена Акулина сквозь сон повторяет какое-то имя. Тяжело спрыгнув с печи, он подошел к спящей на лавке под тулупом Акулине и грубо сорвал с нее жаркий тулуп. Она обхватила руками живот свой. Глаза почернели.
– Дите в тебе чье? – прошептал ей Пахом.
– Я мужня жена, – отвечала она. – Чьему ж во мне быть?
Он вдруг навернул на свой крепкий кулак большие ее, темно-рыжие косы.
– А коли не мой? – И он скрипнул зубами.
– А чей же тогда?
– Вот ты мне и ответь! – И он оттянул ее голову книзу.
Она захрипела.
– Винись, говорю! – Пахом побелел.
– А чего мне виниться? Я Господу Богу слуга, не тебе…
– Как так не мене? – удивился Пахом. – Ты ж, сука, жона! И блудить побегла?
Ловкая и яростная Акулина сильным локтем ударила Пахома в бок, чего он не ожидал, и, осев от боли, отпустил ее волосы. Акулина схватила медную ступку, удобную ей для ведения хозяйства.
– Убью тебя, ирода, не подходи!
Пахом отступил. Зная характер несговорчивой жены своей, он в который раз пожалел, что взял себе кралю с господского дома, а не обвенчался с простою крестьянкой.
– Акулька, погодь! Чей приплод, говори!
– А барский! – сказала шальная Акулька. И вся покраснела, как будто от радости.
Пахом безнадежно вздохнул. Скупые слезы выступили на тусклых глазах его.
– Зарыть тобя в землю, гадюка, живьем! – сказал он угрюмо. – Шо ступкой-то машешь? Махала кобыла хвостом да издохла!
Акулина еще крепче сжала ступку в широких ладонях.
– Вели кобелю, шоб тикал со двора, – сказал ей Пахом. – Тобе, окаянной, такой мой приказ: сиди тут и майся, а как разродишься, так буду решать: жить тобе али нет. Что зенки-то пялишь? Оглохла, поди? Жалею ведь, дуру! А так бы прибил. Дитятю жалею!