Вторая пуля попала прямо в мякоть бедра. Солнце вскоре уйдет под землю; от слишком далекой реки надвигается мрачная бездна темноты. Мы видим из автомобиля, как рысца бородавочника становится тяжелой и вроде бы даже ленивой, как будто один инстинкт, а вовсе не жажда жизни все еще побуждает животное к бегству. К тому же пустыня кажется бесконечной, а темно-зеленая метка реки, вместо того чтобы приближаться, удаляется.
Я говорю товарищу:
— Смотри, он устал. Прибавь газу, до полной темноты осталось еще несколько минут.
И поскольку мы в состоянии продолжать движение (по нам ведь никто не стрелял из винтовки разрывными пулями), мы приближаемся, и бородавочник растет на глазах; теперь наконец можно разглядеть в деталях все его уродство: щетинистые уши, благородную холку. Он останавливается и буравит нас маленькими глазками. Он, должно быть, выдохся, или его пристыдил одинокий бог пустыни, преградив ему путь своим соляным скипетром.
Ствол уже прочертил линию прицела; на таком расстоянии едва ли возможно промахнуться; указательный палец упирается в плавную вогнутость спускового крючка. И пока из сумрачных пещер Востока не подоспели драконы ночи, мы увидели, как бородавочник медленно повернул морду к солнцу, от которого над горизонтом осталась лишь узкая пурпурная полоска. Вокруг царило беспредельное спокойствие, и будто сам собой возник образ усадьбы прошлого века в точно такой же час, с уже зажженными окнами, с доносящимися из них звуками музыки, с нечеткой женской фигуркой, испускающей томные вздохи, с избалованными легавыми, которые у парковой ограды рассказывают друг другу анекдоты о дворянах на охоте.
Урчание мотора смолкло, и, наверное благодаря милосердному ветерку, донесся до старого бородавочника голос его свободных и счастливых товарищей, нашедших приют на берегах реки. Ему туда уже не поспеть: слишком поздно. Вот-вот над ним опустится занавес. Ему оставалось лишь в последний раз взглянуть на солнце, что он и сделал, — но не из какого-то сентиментального сожаления, не для того, чтобы выпить эти багровые лучи глазами, а затем лишь, чтобы призвать солнце в свидетели вершащейся несправедливости.
Когда затихло эхо выстрела, бородавочник лежал на левом боку, закрыв глаза и откинув ноги. В вышине зажигались первые звезды; на наших глазах вырвались у него последние предсмертные звуки: глухое стариковское бормотание, смешанное с клокотанием крови. И больше не произошло ничего: никакой, даже самый эфемерный дух, подобие крошечного пузырька, не отлетел в небесную высь от тела этого монстра. Ибо мудрейший Иероним, который в этих делах знает толк, допускает наличие зачатков души у льва, у слона, у отдельных млекопитающих; бывают дни, когда он благорасположен даже к пеликану, но к бородавочнику — нет, никогда; сколько бы мы ни настаивали, Иероним всякий раз отказывается даровать ему привилегию второй жизни.
10
ПАНИКА В «ЛА СКАЛА»
© Перевод. Ф. Двин, 2010
По случаю первого исполнения оперы Пьера Гроссгемюта «Избиение младенцев» (ее никогда не ставили в Италии) старый маэстро Клаудио Коттес не раздумывая надел фрак. Правда, уже близилась середина мая, сезон в «Ла Скала», по мнению завзятых театралов, шел к концу, а это значит, что публику — в основном туристов — потчуют проверенными, не очень серьезными спектаклями из надежного традиционного репертуара, дирижеров приглашают не самых лучших, да и певцы уже не вызывают восторгов — чаще всего это второй состав. Рафинированная публика в мае позволяет себе кое-какие послабления, которые в разгар сезона могли бы вызвать целый скандал: у дам считается почти хорошим тоном не блистать вечерними туалетами, а надевать обычные выходные платья; мужчины ограничиваются темно-синими или темно-серыми костюмами с яркими галстуками, как будто собираются нанести визит добрым знакомым. Иные обладатели абонемента из снобизма в театре и вовсе не показываются, но свою ложу или кресло ни за что никому не уступят: пускай никто не занимает их весь вечер (и если знакомые заметят это, тем лучше).
Но сегодня давалось настоящее гала-представление. Прежде всего «Избиение младенцев» на миланской сцене уже само по себе событие — ведь премьера этой оперы пять месяцев назад в Париже наделала много шума. Говорили, что в своем произведении (автор определял его даже не как оперу, а как эпическую ораторию в двенадцати частях для хора и солистов) эльзасский композитор, основоположник одной из крупнейших музыкальных школ нашего времени, работавший в самых разных манерах, несмотря на преклонный возраст, воплотил нечто совершенно особое. Он смелее, чем когда бы то ни было, использовал диссонанс с откровенным намерением «вызволить наконец мелодраму из ледяного плена, в который заточили ее алхимики, поддерживающие в ней жизнь с помощью сильнодействующих наркотиков, и вернуть на путь истинный». Иными словами, как уверяли поклонники Гроссгемюта, он порвал узы, соединявшие его с недавним прошлым, и вновь обратился (но как!) к славным традициям девятнадцатого века; кое-кто даже находил в его музыке ассоциации с греческой трагедией.