Перед самыми оконцами прокатили городские аккуратные нарядные сани, запряженные парой, и проехали мимо. Отец Антоний сейчас узнал их и того, кто в них сидел.
— Гм… А вот и благочинный приехал. Сейчас к отцу Панкратию прокатил, — вслух сказал он. — Эх, а метрические-то книги не готовы. Но авось не потребует. Пойти спросить — не было ли чего по моей части…
И он встал из-за стола, аккуратно посыпал свое писанье песочком, высыпал песок обратно в стеклянную баночку и, бережно закрыв книгу, отложил ее к стене,
— Ну, детвора, одевайся! Сейчас на улицу выпущу. Ну, ну, Тимошка, одевай Пелагею, Васька — Аксютку, а Маринка Сашу в саночках повезет. Живей!
— Ох, боюсь, как бы они Сашу не уронили! — больным голосом промолвила Натонька.
«Ишь ты, ишь ты, — подумал о. Антоний, — слова-то какие страшные говорит, а сама боится за детей, самой жалко. То-то!»
— Нет, ничего, Маринка у меня умница! Ты, Натонька, не тово… не тревожься. Уж я сам все устрою. Ты поспи, поспи… Оно к вечеру и здоровехонька будешь.
Ребятишки между тем бросили игру и принялись одевать друг друга. Жалобный писк сменился восторженным криком, потому что все были рады яркому солнцу и белому снегу. Через три минуты гвалт уже перешел на церковную площадь. Комья снега полетели в разные стороны. Потомство о. Антония резвилось с самым беспечным весельем, не обращая внимания на то, что на них была надета невозможнейшая рвань с дырьями и заплатами.
— Ишь ты, как кувыркаются! Радые какие! — воскликнул о. Антоний, глядя в окошко и в то же время надевая поверх кафтана зимнюю рясу.
— Ты прикажи им на лед не бегать, а то там ополонка есть, того и гляди влетят в ополонку, — сказала Натонька.
— Да уж ладно, уж ты не беспокойся, ты спи себе, голубка, спи… Э, ничего, поправимся. Даст бог, владыка смилуется, ну, и тово… желание наше… тово… сбудется. Тогда и поправимся! Спи себе, Натонька, а я к отцу Панкратию сбегаю, может, благочинный что знает… — Отец Антоний нагнулся и поцеловал Натоньку в лоб.
— Марья пускай на ребят поглядывает, — промолвила Натонька, провожая его глазами.
Дьякон сделал ей рукой успокоительный жест и вышел в сени, осторожно притворив за собою дверь. В темных сенях он нащупал другую дверь и заглянул в миниатюрную кухоньку. Марья с подтыканного спидницей {юбкой (укр.).} толкла в небольшом горшочке сало для засмажки {приправы (укр.).} борща. Это была молодая, здоровая, краснощекая девка с необычайно живым и веселым лицом. Эта Марья, у которой отец был горький пьяница, а мать вечно лежала с им же переломанною ногой, благодаря чему в хате у них было нусто и холодно, всегда была весела и ни минуты не оставалась без песни; и не было такого парня в селе, который, проходя мимо нее, удержался бы, чтоб не ущипнуть ее за мясистую руку или не смазать всею ладонью по спине. А она в ответ на это визжала и заливалась смехом. Марья и теперь, помешивая засмажку, мурлыкала какую-то песню.
— Слушай, Марья, ты на детей поглядывай, чтобы на речку не ходили, — сказал ей дьякон и прибавил вполголоса: — А ежели какой заплачет либо озябнет или что другое, возьми в кухню, а в горницу не пускай, — матушке отдохнуть надо. Слышала?
— А вже ж слышала, хиба ж я глухая! — скаля зубы, ответила Марья.
Дьякон опять очутился в темных сенях и, нащупав уже третью дверь, вышел на улицу. Глубокий снег закрыл и дорогу к церкви, и тропинку к дому о. Панкратия. Только мелкие следы детских ног да две параллельные полосы от саней благочинного портили эту белоснежную гладь, отражавшую своими бесчисленными кристаллами яркие лучи солнца. Мороз стоял изрядный, но тем приятнее было чувствовать на своем лице и на руках как бы чуть-чуть пробивающуюся сквозь морозный воздух солнечную теплоту.