Они не написали это подлое заявление, и Людочка пришла к нам в гости со своим мужем, сидели, пили чай, говорили о школе, о литературе, о детях. Учительница смеялась: «Она за мной целый день ходила: „Простите!“, а я: „Нет, тебя не прощу!“ Потом уж вечером простила».
Но это еще не конец истории. Если уже в ноябре учителю директор сказал: «Мы с вами не сработаемся», то что будет в декабре и январе? То и будет, что всегда бывает: проверки на каждом уроке, придирки ко всему, например, почему в графе классного журнала не написано имя ученицы. Что ж, что не вписывается длинная фамилия и длинное имя — вот у такой-то учительницы все вписывается. Почему примеры на уроках русского языка из каких-то неизвестных японских поэтов? Это непонятно детям, нужно из Пушкина. Что будет? То и будет, что было: стала Людмила Ивановна покрикивать на класс, стала двойки лепить направо и налево за отсутствие тетради и наличие болтовни. Перестал работать литературный кружок, и умер, не родившись, литературный журнал. Она не была молодым специалистом — кончила университет, не была обязана отрабатывать два года в школе, и растить ее администрация не была обязана.
В третьей четверти у моей Насти вдруг оказалась четверка по литературе — невиданное явление! «Людмила Ивановна сказала, что могла бы „пять“ мне поставить, но она боится, что тогда про нее скажут, что у нее есть любимчики», — объяснила мне дочка. А я-то учила: «Верь только себе, слушай свое сердце и отстаивай свое убеждение». Бог с ней, с этой случайной отметкой — у меня на глазах веселая, улыбчивая Людочка всего за год превратилась в раздраженную и замотанную Людмилу Ивановну, которая и ушла в конце года. А потом сменился и директор.
Но неужели вот это и есть конец? Ведь все-таки где-то в старой тетрадке крупным косым почерком выведено ну абсолютно непонятное детям японское трехстишие:
Заплыла лягушка К нам через порог. Ранняя весна!На глазах детей проходит не только материнская, но и учительская жизнь, и они примеряют нас на свои худенькие плечики, как в десять лет тайком наряжались во взрослые платья.
Едва добрел, Усталый, до ночлега, И вдруг — глициний свет, —твержу я молча непривычные трехстрочные стихи, думая о своем отрочестве, о том, как и меня освещал внезапный свет человечности, как свет таинственных цветов — глициний. Я отлично помню это подростковое состояние как бы «между» двумя мирами: миром кукол и опрятных тетрадок — и пустотой. Нет, они еще вздыхают, эти взрослые: «Ах, молодость, молодость!» У них все в молодости было прекрасно — чудесно — ясно — прелестно — пусть, может быть, и так, зато сейчас сидят, едят, о какой-то дурацкой работе говорят, подумаешь, инженеры, что они там могут наинженерить, вот над пошлым анекдотом заржали. Чтоб я стала, как они, да никогда! — примерно так я думала в те годы. И поэтому мне жаль девочку Юлю, которая мучается от того, что они с мамой никак не найдут общего языка. Юля пишет мне, что хочет и не может передать матери свое восхищение и преклонение перед мальчиком Сережей: сколько она ни говорит — мама не понимает ее, все задает и задает свой единственный вопрос, такой нелепый: «Ты с ним не живешь?»
Но сейчас я сама мать, и я понимаю эту бедную Юлину маму и ее далеко не такой дурацкий, как кажется Юле, вопрос. Мама спрашивает дочку: «Ты еще не испортила себе жизнь?», только не может объяснить эту свою боль и тревогу, не может найти слова — ее не понимают. И если маму интересует жизнь дочери, то дочь интересует ее собственная жизнь и отношение к этой личной жизни мамы, а не мамина жизнь как таковая.
Дети наши — наше неизвестное будущее, мамы наши — наше неизвестное настоящее. Так много знает Юля про своего Сережу и так мало про маму. Как мама с папой познакомилась, как полюбила его, как вообще это было — мама в Юлины шестнадцать лет, только на самом деле, а не «туфта», как они говорят, и не «мура», как мы говорили. Может, пусть учитель расскажет Юле о ее маме? Но знает ли он о родителях своих учеников такие «мелочи»: кто кого и как любил?
Как трудно быть искренней вообще и со своим ребенком в частности. Никогда не знаю, как помочь в отношениях двоих уже взрослых людей: мамы и дочери. Но мне кажется, надо помнить об этом «недовзрослом возрасте» чуть ли не над колыбелью, надо учиться быть искренней — чем раньше начнете, тем лучше. Часто ли мы вспоминаем при детях свое отрочество и юность? Нет, не «Я в твои годы полком командовала», а всерьез: как ссорились и мирились с друзьями, с родителями, с учителями — а ведь мы ссорились, товарищи бывшие подростки.
Ох, я и ребенком была — страшно вспомнить! По литературе оценки в выпускном классе — пять, два, два, два, пять, пять, два и т. д. Пять — я соблаговолила ответить, «два» — не желаю. По химии, по физике — не выше тройки, а чтоб когда промолчать, если «душа горит» высказать свое мнение, ну конечно, не совпадающее с вашим, товарищ Ионыч! — пусть другие молчат. Самое трудное — преодолеть инерцию сложившихся отношений: стоило мне хоть на минутку замолчать, просто задуматься о чем-то, обязательно кто-нибудь — или ребята или учителя — спросит: «Ты не заболела? Что-то ты грустная». Приходится постоянно оправдывать их ожидания, и это в конце концов мучительно. В такой ситуации, когда сложился стереотип непонимания, когда стороны страдают в одиночку от того, что не слышат друг друга, но продолжают не слышать, — в такой ситуации нужен третий, и этим третьим может быть кто угодно, можем быть вы и я. Мне все время хочется спросить, не знаю только у кого, когда мне рассказывают о сегодняшних детях: «А дальше?» Ведь это клочочек жизни, лоскутик — а жизнь-то идет дальше, и вот пока мне мать что-то рассказывает, просит совета, уже что-то произошло, что-то сдвинулось, изменилось, и взгляды, и отношения меняются; «и сам, покорный общему закону, переменился я», так куда они меняются — к сближению, к отдалению от близких?