Нас раздражали эти люди, смотрящие на нас из окон. Мы совсем не были склонны радоваться успеху у пудожских мамаш и девиц. Мы свернули в переулок, чтобы выйти в лес. Перед сверкающим небесной голубизной домом Катайкова стояла коляска. Мы шли, не глядя на этот дом, как будто его нет, как будто мы и не знаем, кому он принадлежал. И вдруг открылась калитка, и в аккуратной куртке, в новой фуражке, в блестящих сапогах к коляске подошел Малокрошечный. Несколько человек вышли его проводить. Один сел на козлы, другой устроил в ногах чемодан, третий под локоток подсадил хозяина. Малокрошечный устроился поудобнее, добродушно кивнул головой провожающим и негромко сказал кучеру: «Трогай!»
Сытая лошадка мотнула головой и с ходу взяла рысью. Коляска покатилась по мягкой траве, которой заросла улица. Проезжая мимо нас, Малокрошечный снял фуражку и самым любезнейшим тоном сказал «здравствуйте».
Нам следовало ответить. Мы не ответили не потому, что хотели его оскорбить. Мы просто не нашлись и молча глядели вслед мягко покачивающейся коляске. Катайкова свалили, и вот вместо него — Малокрошечный, богатый, уважаемый человек, обладающий силой и властью. А мы были и остались мальчишками, голодранцами, болтунами, у которых только фасону много, которым цена три копейки в базарный день.
В доме напротив сидела у окна толстая женщина, положив круглые локти на подоконник. Она, как было принято в Пудоже, громко сообщала кому-то — наверное, мужу, находившемуся где-то там, в глубине комнаты, — свои наблюдения и выводы.
— Расфуфырился, — сказала она, не поворачивая головы, так что мы сначала подумали, что она обращается к нам, — петушится, а настоящего весу в нем нет. Боится. Катайков-то посильней был — и то сломали.
Из глубины комнаты донеслось сочувственное бормотание.
Мы прошлись над рекой, молча миновали березовую рощу, где я когда-то увидел Ольгу и Мисаилова, и снова свернули на городские улицы. Возле лавки Малокрошечного стоял приказчик, взятый взамен Гогина, лихой парень в фуражке набекрень, с чубом над лицом, покрытым угрями. Он лузгал семечки и смотрел на нас подчеркнуто равнодушно. И снова из-за занавесок смотрели на нас пудожские девицы и раздобревшие домохозяйки. Какая-то женщина, выглянувшая из калитки, поздоровалась со мной, любезно, даже искательно улыбаясь. Я не сразу ее узнал: это к ней я пытался наняться пилить дрова и она меня приняла за разбойника. Сейчас она, кажется, гордилась знакомством со мной.
Да, старый уездный Пудож изменил к нам отношение. А нам это было безразлично. Плевать нам было на то, что думал приказчик, лузгавший семечки, и толстуха, положившая локти на подоконник, и моя знакомая, стоящая у калитки...
Мы вернулись домой. Харбов и Мисаилов сели за книги, а мы накололи дров, наносили воды — всё молча, ни слова друг другу не говоря.
Очень подействовала на нас эта первая наша прогулка. Роща, в которой Ольга встречалась с Васей, серебряная Водла, и протянувшийся до горизонта лес, и катайковский голубой забор.
Сема Силкин взял гитару, на которой он все-таки научился подбирать кое-как простые мотивы, и заиграл нечто похожее на песню об отряде коммунаров, которые сражались под тяжким разрывом гремучих гранат. Тикачев встал, молча взял у него гитару, повесил ее на гвоздь и сел. Силкин не спорил.
Попозже забежал дядька. Он был возбужден и весел. Днем он переселял какую-то несчастную семью из подвала. Сейчас в горсовете шло заседание, в результате которого еще несколько семей должны были получить жилье. Дядька забежал в перерыве. Все его мысли были там, на заседании. Предстояла борьба. Кто-то отстаивал интересы домовладельца; дядька предвкушал свое боевое выступление.
Он даже не понял нас сначала, когда мы спросили про Малокрошечного.
— Да-да, — закивал он головой, уяснив наконец, что нас интересует. — Купил катайковский дом. Представьте себе, предъявил вексель. Юристы признали претензии подлежащими удовлетворению. Тоже, конечно, кулацкие штучки, но ничего не попишешь — закон. Он доплатил, но немного. Ему теперь воля: главный конкурент исчез. Ну ничего, дай срок, и до него доберемся.
Пробили ходики, дядька заторопился и убежал.
Харбов и Мисаилов сели заниматься, смотрели в книги, а думали о своем. Силкин перебирал струны гитары, как он умел, без мотива, а только с интонацией. Интонация была грустная. Мы с Тикачевым сели играть в шашки, но оба так ошибались и путали ходы, что, невесело посмеявшись, бросили игру. Девятин лежал на кровати и смотрел в потолок.
Шел конец июля. По вечерам уже было темно. На свет керосиновой лампы слетались бабочки и комары, бились о горячее стекло; ослепленные светом, налетали на лица. Мисаилов захлопнул книгу и встал.
Он подошел к окну. Он стоял, горбясь, сунув руки в карманы, высокий, худой, и долго смотрел на полусонную улицу. Тускло горели за окнами керосиновые лампы. По улице шла большая компания; одно только и было в городе развлечение — прогуляться вечером. Баянист повторял без конца один и тот же мотив, и несколько девушек пели без конца один и тот же куплет:
Потом опять начинали сначала:
Наконец девушкам надоело, они перестали петь и рассмеялись.
Затих смех, баянист перестал играть; компания ушла. Стало тихо. Так тихо, как бывает только в уездном городе ночью. Тявкнула где-то собака и сразу замолкла. Видно, в этой тишине слишком громким показался ей собственный голос.
И вдруг заговорил Харбов.
— Я знаю, Вася, о чем ты думаешь, — сказал он, — и ты неправ.
Нас не удивили слова Харбова: мы тоже прекрасно знали, о чем думает Мисаилов.
— Помнишь, — продолжал Андрей, — мы говорили про тысячу девятьсот девяносто. Про эту нейтральную уездную мещанскую массу: девиц на выданье, ребят, гоняющих голубей, растящих поросеночка, мечтающих о невесте с приданым. Вот теперь эта тысяча девятьсот девяносто верит в нас больше, чем в Малокрошечного. Тебе на это плевать?.. Зря. Мы будем когда-нибудь с Малокрошечным воевать, и очень важно, на чьей стороне будет тысяча девятьсот девяносто. Ты думаешь, зря мы прогулялись к полковнику Миловидову? А я думаю, что не зря. Тысячу лет создавался авторитет богатого, сильного человека, каким в Пудоже был Катайков. И вот мы, мальчишки, гольтепа, осилили уважаемого купца. На его месте, правда, сидит Малокрошечный, но это уже совсем не то. И в городе к нему относятся иначе, и в нем самом нет той уверенности, а значит, и силы, которая была у Тимофея Семеновича. Тебе безразлично, что уездная пудожская мамаша стала глядеть на тебя, как на приличного жениха? Ты на ее дочери жениться не собираешься? И не женись, не надо. Но то, что уездные девицы глядят на тебя из-за занавесок, все-таки хорошо. Кто знает, какие превосходные люди вырастут из этих голубятников и уездных франтов, из этих уездных девиц, когда мы выведем их из духоты мещанских квартир... В маленьком уездном городке пошатнулся авторитет богача и вырос авторитет комсомольца. Малозначительный факт сам по себе, но ведь нечто подобное случилось вчера или случится завтра в тысяче других городков, таких же или немного больших, а все вместе это очень важно. Мы, шестеро, в первый раз участвовали в серьезной стычке. Никаких геройских подвигов не совершили, блестящей победы не одержали. Но все-таки проверили себя под огнем: оказалось, что ничего, можем держаться. Солдаты из нас получатся. Это немало. Мы ведь еще только вышли в путь. Дорога еще не проложена, и идти придется по компасу. Предстоят тяжелые переходы. Никто не знает, какие ждут опасности...