Выбрать главу

Удалось мне свести Харбова с Марьей Трофимовной. Они встречались раза два и подолгу разговаривали. Харбов пытался устроить дядю на работу, но пока ничего из этого не получалось. Больно уж дурная была у дяди репутация. Все только отмахивались, услыша его фамилию. Харбов утверждал, что раньше или позже, а своего он добьется.

И все-таки тревожно было у нас в доме. Холостяки волновались. Трудно сказать, в чем это выражалось. Меньше было смеху, осторожней разговаривали друг с другом, боялись затронуть неприятную тему.

Однажды зашел к нам посидеть вечерок Ваня Патетюрин, милиционер, или «работник милиции», как он себя называл. Говорили о бешенстве. Охотники и милиционеры застрелили за последние дни тридцать с чем-то собак, а эпидемия продолжалась. Видимо, в лесах бесились волки, а от них зараза переходила к домашним псам. В нашем уезде бороться с бешенством было нелегко.

Потом Патетюрин стал прощаться и, уже стоя в дверях, вдруг сказал Мисаилову:

— Ты бы, Вася, женился скорее, а то как бы у тебя этот хлюст не увел невесту.

Мисаилов усмехнулся и сказал совершенно спокойно:

— А ты зачем поставлен, милиция? Что случится — с тебя спрошу.

И мы все рассмеялись громче и веселей, чем следовало.

Мисаилов теперь не часто уходил по вечерам. Он говорил, что надо приналечь на занятия, а то он оскандалится в институте.

Он был единственный из нас совсем спокоен. Может быть, даже слишком спокоен.

Да, холостяки волновались. Гитара в руках Силы говорила на своем тарабарском языке только печальное, и, когда я смотрел с обрыва, мрачным казался мне жидкий лес, тянувшийся до горизонта, и мертвенно блестела серебряная вода протоков и маленьких озер.

Был вечер, когда Мисаилов, посидев за столом, вдруг вскочил, захлопнул книгу и поднял сжатый кулак. Мы все застыли: это было неожиданно. Вот сейчас раздастся грохот, и стол разлетится на кусочки, и кончится это мнимое спокойствие.

Но Мисаилов разжал кулак, медленно опустил руку и сказал:

— Что-то не могу заниматься сегодня. Устал, что ли?

— Отдохни вечерок, — сказал Харбов.

И мы все поддержали:

— Да, конечно, отдохнуть надо, заучился.

А лица у нас еще были бледные: мы очень переволновались за Мисаилова.

Утром мы проснулись от крика Харбова:

— Вставайте, ребята, есть разговор!

До подъема оставался еще верный час. Мы поднялись хмурые, недовольные тем, что нам не дали доспать. Андрей сидел на кровати очень возбужденный и оживленный.

— Я все думаю насчет Катайкова, — сказал Андрей. — Знаете, почему тот раз Лещев сорвался? Потому что не верил нам. Кто мы такие? Комсомольцы. Про нас им всем такое наговорили, что если хоть сотая доля правды, и то с нами нельзя дело иметь. Они ведь так рассуждают... Тут нужен совсем другой человек: пожилой, очень бедный, многосемейный, не связанный ни с комсомолом, ни с профсоюзом, ни с партийными организациями. Понятно? Конечно, не сразу, не в один день, а все-таки с ним они разговорятся. Его они будут считать своим. И, если в подходящую минуту он посоветует какому-нибудь обиженному шурину или племяннику обратиться в общественную организацию, его послушают.

— Интересно... — сказал Мисаилов. — Речь, стало быть, идет о Колином дяде, так я понимаю?

— Так, — сказал Харбов. — Вся штука в том, что на него можно положиться, как на каменную гору. Он ни на какие катайковские приманки не клюнет. Все мы народ бедный и трудовой. Но представьте себе катайковских батраков. Для них рабочий, получающий сорок рублей, — это уже человек богатый. Поэтому он им не пример и его советам верить нечего. Для этих безграмотных, забитых, темных людей служащий — уже представитель власти, а власти они боятся до смерти. Вы понимаете, какую школу они прошли у Катайкова? А тут безработный, семья большая, дом развален, все голодные. Ай, молодец, Харбов! Здорово ты придумал! — Андрей ласково потрепал себя по голове.

— Меня одно занимает, — сказал Девятин, — как ты с ним договоришься? Сперва рассорились вдрызг, а теперь на поклон собираемся. Старик небось ночей не спит — все думает, какие мы негодяи.

— Эх ты, психолог! — с презрением протянул Харбов. — Конечно, если ты придешь к нему с подарками, так он тебя в шею выгонит. Даже если предложишь работу, и то он с тобой разговаривать не станет. Гордости у старика хватает. Ну, а если ты придешь и скажешь: «От вас, гражданин Николаев, требуется разоблачить кулака Катайкова. Получить за это вы ничего не получите, избить вас вполне могут, а при неудаче, может быть, и убьют». Как ты думаешь, откажется он?

— Может, ты прав, — задумчиво проговорил Тикачев. — Пожалуй, и не откажется.

— Андрей, — сказал Мисаилов, — в тебе просыпается государственный деятель... Кто пойдет к старику?

— Именно я. — Харбов уже торопливо натягивал брюки. — Лицо официальное. Не Андрюшка Харбов, а секретарь укома. И, пожалуй, все-таки пусть Николай идет. Но только не как племянник, а как участник беседы с Лещевым... Одевайся, Коля. Мы успеем до работы.

И вот опять я вошел в полуразваленный дядин дом. Как и в первый раз, вся семья встретила нас, выстроившись в ряд. Видно, не часто стучались сюда гости.

Андрей вошел первым, я за ним. Дядька, как только увидел нас, начал тяжело дышать и руки сжал в кулаки — наверное, чтобы не видно было, как трясутся пальцы. Кровь бросилась в лицо Марье Трофимовне, и она смотрела на нас сжав губы, с неподвижным лицом.

— Разрешите, товарищ Николаев, — сказал Харбов равнодушным, казенным голосом, — переговорить с вами по одному вопросу.

— Подарочки принесли? — выдохнул дядька. — Или деньгами на этот раз?

— Простите, товарищ Николаев, — холодно сказал Харбов, — я к вам не как частное лицо, а как секретарь уездного комитета комсомола. С официальным делом. Поверьте, что мне самому крайне неприятно к вам приходить после тех личных неприятностей, которые у нас были. Но, к сожалению, именно мне поручено провести с вами деловой разговор, и отказаться я не мог.

Он сказал это так сурово, что дядька опешил.

— Прошу, — холодно сказал он, указав широким, исполненным важности жестом на колченогую скамью.

Мы оба сели в строго официальных позах.

— Вот что, — вполголоса проговорил Харбов, — разговор секретный. Может, выйдем во двор?

Надо сказать, что у человека и более равнодушного, чем дядька, дрогнуло бы сердце от всей этой загадочности. У старика в глазах появился азартный блеск. Может быть, больше голода и нищеты измучила его бездеятельность. Когда он заговорил, голос его дрожал. Но это была уже не дрожь ярости, а дрожь любопытства. Дрожь предвкушения важных дел, ответственных поручений.

— Колька, сходи погуляй, — сказал дядя. (Коля вздохнул и вышел.) — Остальные — маленькие, не поймут, — сказал дядя. — А Марья Трофимовна верный, наш человек. На нее можно положиться.

Харбов и он — это были уже «мы». «Мы» были свои. Мир делился на наших и чужих. Проклятые мешки были забыты.

— Тогда я прошу вас, Марья Трофимовна, помнить, что разговор секретный.

Марья Трофимовна молча кивнула головой. Она была не так легковерна, как ее муж. Она смотрела на нас подозрительно.

Казенным, суконным языком, который был ему совершенно несвойствен, Харбов охарактеризовал положение с работниками Катайкова. Речь его изобиловала выражениями, вроде: «нарушение трудового законодательства», «игра на вековой отсталости беднейшей части крестьянства» и другими такими же. Дядька слушал сгорбившись, выставив вперед подбородок, пощипывая нервными пальцами жидкую свою бороденку. Понимающе он кивал головой и повторял:

— Так, так, так, так... Понятно, понятно... Так, так, так, так... Понятно...

Рассказал Харбов и о нашем разговоре с Лещевым. В его изложении все выглядело примерно так: комсомольцы пытались разбить круговую поруку молчания, но по молодости и неумению провалились. Теперь они обращаются к старому, опытному бойцу, так как случай очень сложный и без настоящей политической хватки, которая есть у дядьки, ничего не получится.