Выбрать главу

И он вытянул руку, худую, костлявую, с выпирающими суставами, такую длинную, что, казалось, и верно: она куда хочешь дотянется, истощенная, ненавидящая рука.

— Да стой ты, Ефим! — пропищал маленький. — Чего человека пугаешь? Его расспросить надо — пусть объяснит.

Несерьезно звучал пискливый его голос, но мужики прислушивались. Человек был, видно, авторитетный. Он вышел вперед и остановился перед Тикачевым.

— Ты вот скажи: мы злодеи или не злодеи? — спросил он. — Мы вот шесть лет тут сидим, людей не видим, обносились видишь как, жизни не знаем, а почему? Говорят, мы злодеи. Ежели на люди выйдем — нас, как злодеев, к стенке. А какие мы злодейства наделали? Ну стреляли, куда велят, — война ведь, приказ. Да и когда это было! Может, уже прощение вышло. Может, наказание какое дадут — ну, выпорют, что ли, — так мне не жаль: на, пори! — Он скинул тулуп и повернулся голой спиной. — Пори, — кричал он пискливо, — пори, да жить отпусти!

— Доиграетесь, ребята, — сказал Степан. — Лучше бы представить куда следует.

— Убью! — рявкнул на него Ефим.

И тот замолчал и принял равнодушный, полный собственного достоинства вид. Только жилочка билась на виске, а так, казалось, он спокоен. Его дело предложить, а не хотите — ваше дело.

Писклявый надел опять на себя тулуп и сказал гораздо спокойнее:

— Наш офицер говорит, что вы больно расстреливать горазды. Чуть что — и к стенке. Может, правда, а может, врет. Ты говоришь, что нам помилование будет и землю дадут. Может, правда, а может, врешь. Этот Степан говорит, что без офицера мы пропадем. Может, и так, а может, иначе. Все говорят мужику, всякий свое говорит. Кто правду сказал, кто соврал — как разберешься! Бог-то на небе и знаку оттуда не подает.

Он стоял перед Тикачевым, тощий, маленький мужичонка, в изодранном тулупе из плохо выделанных шкур, точно он вышел из каменного века. И вокруг него сидели такие же одичалые люди. И сейчас Тикачеву уже не казалось загадочным выражение их глаз. Не было в глазах никакой загадки. Просто растерянные, запуганные, измученные люди, обманутые тысячу раз, хотели и боялись поверить. И отчаяние охватило Лешку. Что же сказать им, чтобы они поверили? Как передать им то, что он знает?

— Слушайте... — сказал Лешка, — слушайте, да ведь это же что получается... Да ведь вас же нарочно запугивают, как же не понимаете вы-то сами! Ведь в солдатах пол-России служило — что же, всех расстрелять, да? Ну ладно, скажем, вру я, обманывать вас пришел. Скажем, на каторгу вас пошлют, да ведь разве ж на каторге не лучше? Там хоть на людей посмотришь. Чего вы боитесь? Вам любая каторга раем покажется. Ну, скажем, меня новая власть послала. Так что ж, если б расстреливать вас хотели, я бы пришел к вам один, без оружия? Что же, пулеметов у правительства нет, пушек нет? Да ведь сами же вы себе жизнь губите. Как же можно так, а?

Он чуть не плакал от острой, непереносимой жалости к этим людям. Они на него смотрели внимательно и серьезно. А Лешка не думал уже о том, уговорит он или не уговорит этих людей, докажет он свою правоту друзьям или не докажет. Только одно жило сейчас в нем — желание помочь. И он знал, что они это чувствуют. Знал точно, хотя они молчали и не двигались и только серьезно, сосредоточенно смотрели на него.

И вдруг что-то изменилось. Будто другие глаза были перед Лешкой. Еще до того, как кто-нибудь двинулся, Тикачев уже знал, что в избе появился новый человек. Лешка обернулся. Худой черный монах с бородкой клинышком стоял в дверях и внимательно смотрел на него. Сидящие на нарах попрыгали на пол и стали вдоль нар. Монах оглядел Лешку с ног до головы.

— Интересно, — сказал он.

Лешка почувствовал, что вошел хозяин. Все, о чем они тут говорили, — это так, для отвода души, а сейчас снова вступила неумолимая служба, послушание, ставшее инстинктом, что-то куда более сильное, чем все те чувства, которые Лешка в них возбудил.

И от ненависти у Лешки дыхание сперло. Как он ненавидел уверенную власть этого непонятного ему человека, о котором он знал только одно: страшным обманом губит он жизнь этим несчастным, запуганным оборванцам. За спиной монаха он увидел Степана, розовощекого, благостного Степана, на лице у которого было самодовольное выражение человека, исполнившего свой долг. Видно, пока Тикачев говорил, Степан выбежал или как-то подал знак этому монаху, хозяину здешних мест.

— Интересно, — еще раз повторил монах.

Броситься на монаха, попытаться ударить его? Схватят. Руку поднять не дадут. Обличить, высказать в лицо всю правду, переспорить? Слова не дадут сказать. Он уже понимал, что дело проиграно, но пусть, по крайней мере, не думают солдаты, что Тикачев испугался.

— Что это вы за балахон носите? — спросил он, стараясь говорить небрежно и снисходительно. — Хоть бы штаны надели.

Это была мальчишеская дерзость. Никто из солдат не улыбнулся, а монах просто пропустил мимо ушей. И все-таки это был лучший выход. Если б его победили в драке или в споре, он был бы жалок. А сейчас он все-таки показал, что пролетарий Лешка хозяин страны, а не этот дурак в балахоне. Пусть хотя бы только самому себе, но показал.

— Лошадей водил поить? — спросил монах Ефима.

И Ефим, тараща на монаха свои выкаченные глаза, в которых уже не было ни бешенства, ни ярости, а была только покорность и почтительность, ответил:

— Водил.

— Ну, молодец. — Монах повернулся и пошел к двери. Выходя, он как будто вспомнил об упущенной мелочи. — Этого орла, — сказал он, указав на Лешу, — заприте в сарай и поглядывайте. Сбежит — головы поснимаю!

Он вышел, даже не посмотрев, выполняется ли его приказание. Он знал, что оно будет выполнено.

— Эх, дурашки, дурашки! — ласково сказал розовощекий Степан. — Сами же намутите, а я вас потом выручай... Давай, Ефим, отведем... Пошли, господин.

Лешка огляделся. Солдаты молчали. Потом ширококостный, круглолицый мужик зевнул, перекрестил рот и спросил:

— Побудка скоро ли?

— Еще поспишь, — ответил дядя Петя.

Круглолицый продвинулся в глубь нар, улегся, еще раз зевнул, перекрестил рот и пробормотал:

— О господи благослови!

Степан и Ефим стали по бокам Тикачева. Втроем они молча зашагали к сараю.

Глава шестнадцатая

СТРАШНЫЕ СЫРОЯДЦЫ

Обнаружив в лагере неизвестного парня, естественно было заключить, что где-то недалеко находятся его друзья. Местный крестьянин еще мог прийти один, но приехавший издалека городской человек никогда не решился бы зайти в глубину леса без спутников. По-видимому, понимая это, полковник послал разведку.

За шесть лет жизни в лесу миловидовские солдаты научились быть невидимыми и неслышимыми. Силкин не спал, он с нетерпением ждал возвращения Тикачева, и все-таки он ничего подозрительного не заметил. Для него было полной неожиданностью, когда два человека спрыгнули сверху, с ветвей, а третий выскочил из-за ствола. Мы услышали крики Силкина, но, пока сообразили, что происходит, на каждого навалилось двое, а то и трое. Мы не успели прийти в себя, как всех нас крепко держали за руки бородачи, одетые в немыслимую рванину, обутые в лапти.

Мы стояли красные, возбужденные, тяжело дыша, чуть не плача от обиды: больно уж глупо мы влипли.

Удивительные люди, схватившие нас, стояли не двигаясь — видно, кого-то ждали. Они молчали. Молчали и мы. Потом Харбов негромко проговорил:

— Нет Вани, Коли и Леши.

— Леша пошел агитировать, — сказал Силкин. (Харбов промолчал.) — Они сверху прыгнули, — продолжал Сема, — разве углядишь их в ветвях! Чистые обезьяны.

— Ладно, — сказал Харбов, — не горюй, все бывает.

— Кто стрелял? — спросил Мисаилов. — Вы слышали, что стреляли?

Из-за деревьев вышел худенький блондин, с волосами, расчесанными на пробор и тщательно зализанными, в потрескавшихся лакированных сапогах, в брюках с красными лампасами, в черном мундире с золотыми, сверкавшими на солнце погонами. Нежная, незагоревшая кожа на его лице была тщательно выбрита. Он казался очень молодым, почти юношей, и наган сжимал маленькой, белой, на вид очень слабой рукой.

Он оглядел нас деловитым, холодным взглядом.