Я смотрел, как Ханне вбирает все это в себя. В Хирифьелле не было грязи, не было всего этого недоделанного, по чему из года в год привычно топтались деревенские, переставая замечать следы от трактора перед входной дверью, ржавые клочки сена, не кошенного десяток лет, и сочащиеся контейнеры с навозом на лужайке рядом с дорогой. Хирифьелль был образцовым хозяйством, с травкой, аккуратно постриженной вплотную к белому фундаменту дома, и покачивающимися на ветру качелями.
Хутором, в который Ханне могла бы врасти.
Наверняка именно потому, что для нее было так непривычно наряжаться, она заметила пропажу сережки только в конце третьего дня. Теперь взяла ее и покатала между пальцами.
– Ты хранил ее все это время, – сказала она. – Надо же…
Я покачал головой.
– Она лежала у него в комоде. В старой шкатулке для драгоценностей Альмы. Должно быть, он нашел серьгу и подумал, что она Альмина.
– Эдвард, ты что, начал разбирать его вещи? Уже?
– Чем-то мне нужно было заняться.
– Не обижайся, но пока рано.
– Надень сережку, – сказал я.
Ханне отошла назад и оперлась ступней о стену, так что ее голая коленка смотрела на меня.
– Даже и не думай, – сказала она. А потом склонила голову и обеими руками нацепила сережку…
– А вот скажи, – заговорил я позже, когда мы раскурили «Пэлл-Мэлл» на двоих.
– Что?
– Ты знаешь про Эйнара? Дедушкиного брата?
Ханне села в постели, держа сигарету вертикально, чтобы пепел не осыпался. Подула на прядь волос, закрывшую глаз.
– Того, что построил столярную мастерскую? – спросила она.
– Дa. Я думаю, что он все еще жив.
– Но этого же не может быть.
Я рассказал про гроб.
– А сколько на самом деле лет старому пастору? – уточнила Ханне.
– Скоро девяносто.
– Ну вот видишь!
– Нет. У него с головой всё как надо. Полный порядок. Но он знает что-то о моей маме и не хочет рассказать. И об Эйнаре тоже.
Ханне отдала мне сигарету и встала с постели. Оделась, повернувшись ко мне спиной. При ней невозможно было упомянуть ту мою детскую историю. Как только чувствовала, что речь вот-вот зайдет о тех четырех днях в 1971 году, она сразу же переводила разговор на другое. Эти дни были для нее как круги на поверхности воды, где только что ушло на глубину морское чудовище. Отвернись и подожди немного – они и исчезнут.
Эта девушка существовала ради того хорошего, что могла дать жизнь. Ради солнышка на Пасху и красных лыжных гольфов. Ради блестящих серебряных украшений на нарядном костюме в национальный праздник 17 мая[9].
Мы постояли немного во дворе. Ханне пальцем провела по каплям дождя на багажнике моего «Коммодора». Посмотрела в сторону бревенчатого дома, окно гостиной в котором светилось желтым над кустами черной смородины. На третьем этаже тоже горел одинокий огонек. Должно быть, дедушка забыл выключить свет, сходив наверх.
– Ты прав, – сказала она. – Давай начнем.
– Начнем что?
– Снимем его постельное белье.
– Сейчас?
– У тебя духу не хватит. Давай уберем там.
В старом доме уже пахло сухостью и затхлостью. Дверца холодильника была приоткрыта, а вилка вытащена из розетки. Это было единственной разумной вещью, которую я сделал после ухода пастора: достал еду из холодильника и перенес ее в свой холодильник, хотя она с тем же успехом могла стоять и в его, а я просто вынимал бы понемножку по мере надобности.
В ногах дивана в гостиной все так же лежала газета. На бумаге был песок, осыпавшийся с дедушкиных ботинок.
Ханне пошла наверх. Я слышал, как щелкнул выключатель, как заскрипели доски пола. Ее шаги. Гораздо более легкие, чем дедушкины. Вернулась она, неся в охапке огромную кучу постельного белья. Скользила боком вдоль перил, потому что не видела ступеньки.
– Я и грязную одежду, которая там лежала, тоже взяла, – сказала она. – Стиральная машина по-прежнему в подвале?