— Но почему так?..
На меня остро глянули голубые мудрые глаза:
— Карельские деревья на комбинате не только умирают, но и теряют свою физическую сущность. Естественно, источают энергетические флюиды… мощнейшие… любая бы плазмография показала, какой всплеск посмертной активности деревьев в этой зоне. Но никто и никогда не делал плазмографию ДОКу. Лес цепляется за жизнь, лес мстит своим обидчикам. Мебель элит-класса из карельской березы для гламурных спален — это преступление. Еще одно в ряду преступлений против природы. Которые благословил своей необдуманной, злополучной фразой горделивый селекционер. Помнишь? “Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее — наша задача” — это из предисловия к “отчетной” работе Ивана Мичурина “Итоги шестидесятилетних трудов по выведению новых сортов плодовых растений”, издание третье, Москва, 1934 год… Не читал? Зря, занимательная книжица… Их надо остановить, Антон. Миша…
Глава XI
Сергей Шаргунов
Совесть
Сергей Шаргунов (1980) — живет в Москве. Прозаик, журналист, критик. Автор книг “Как меня зовут?”, “Два острова”, “Ура!”, “Битва за воздух свободы”, “Птичий грипп”, “Книга без фотографий”. Печатался в журналах “Новый мир”, “Арион”, “Вопросы литературы”, “Континент”, “Знамя”. Лауреат премии “Дебют” за повесть “Малыш наказан” (2002), лауреат Государственной премии Москвы в области литературы и искусства.
…Всю дорогу к кафе “Чальмны Варэ” я почему-то думал про совесть.
Жизнь — это дом. Однажды (например, в тридцать — практически мой случай) вы обнаруживаете, что дом захламлен.
Дом завален мусором, коробками, ломаной мебелью. Есть лишь небольшой пригожий, подметенный кусок — садись на пол безвольной куклой, обхвати голову руками и жди седины.
Мусор — искренние порывы и вынужденные уступки, встречи и речи, самообман и лукавство, дипломатичность и вспыльчивость. Все — трата времени.
Не мусор — минуты, озаренные влюбленностью, обжигавшие гордостью великодушного завоевателя, минуты нежности с ребенком, минуты, когда переживал за других, когда писал увлеченно, когда перечитывал, видя, что написал хорошо, когда бросал боевые кличи от чистого сердца.
Остальное как-то бессовестно, суетливая скверна.
Жизнь хитра: совесть постоянно в клинче с чьей-то корпоративной моралью.
То, что для тебя лучшие воспоминания, яркие и горячие, для других — свидетельство твоей дурости. Люди предпочитают предсказуемость (да я и сам, наверное, был таков, ценил понятное), и именно “последовательность”, псевдоним которой — “формат”, устраивает их, но оригинальная личность — с ее страстью и страданием — раздражает.
Вы бывали искренни и доверчивы? Вам отплатят нелюбовью за все незаемное, за просветы свободы, энергию, артистизм, откровенность. Окружающие ждут от вас оправданий, которые выровняли бы вас, примирили с чужим “форматом”, а вы мечетесь, ударяетесь о тесные стены мусора, вскрикнув, замираете. И вот уже говорите обтекаемо, мягко, сипло, подыгрывая общей неволе, отдаваясь зрелости, старению, омертвлению. Пыль покрывает понурую голову.
И мне было стыдно за это! Больше, чем за прошлое, за это! Стыдно не за порывы юные, а за надобность объяснять, допустим, про то, что лучшее во мне, зрячее — это были порывы юные, слепые, а теперь я как бы в интеллигентных очках.
Взвешен и найден моральным.
Прошлое вряд ли было хорошо. Оно отвратительно по преимуществу. Но не в том и не так, как того хотят другие.
Что же такое совесть? “Дух”, “жить не по лжи” и прочие высокие слова осмеяны многажды. Почему же, такая сомнительная и призрачная, эта совесть саднит, колет, требовательно вибрирует? Ты ее чувствуешь, как часть организма, как екнувшую селезенку, как затекшую руку, как заломившее сердце.
Она дрожит и звенит: “Не угождай другим! Дружочек, будь собой!” Она окатывает лицо кипятком стыда: перед сном вспоминаешь давнюю подлость или глупость и краснеешь в темноте. Она терзает тебя немой, самой ужасной руганью в твой же адрес. Ты клянешь себя и ничтожишь, обзываешь скотом.
“Да, жалок тот, в ком совесть нечиста”, — говорит Пушкин. И действительно, нечистая совесть — что-то мелочно-жалкое, как нечищеные зубы или сальные волосы. Человек гримасничает. Груды новых делишек затмевают делишки прежние, но это не освобождает — дом битком набит дрянью.
Я ехал в такси и думал, что нет человека, который, вслушавшись в себя, не нашел бы совести. Может быть, совесть — это самолюбие? Очень может быть. Но особенное: любовь к себе перед четким зеркалом, а не в глазах других.
Каждый сам знает, чтo для него тяжкий груз, чтo — милая шалость. Есть внутреннее знание: как можно — как нельзя. А беспардонные отморозки, душегубы, люди-звери? Они внутренне полагают себя правыми? Пожалуй, изуверы — всегда камикадзе. В их ожесточении — поджог собственного дома, боль пропажи, пафос растворения в хохочущем хаосе.
Как сделать, чтобы полегчало? Что освобождает? То, что можно назвать двумя словами, сухими, как барабанная дробь: “чистосердечное признание”. Отсюда суровое обаяние исповеди. Перефразируя Пушкина, осознание жалкости — очищает душу.
А затемняет душу бахвальство, свойственное человеку, который не знает, как отмахнуться от совести. Хмельной, с приклеенной улыбкой, за потным столиком, обильно бранясь, он выдает секреты “распила”, “разводки”, “ликвидации”, “скандалов”. Он бойко трещит о том, как топтал или обманывал, суетливо пытаясь доказать, что вокруг — хаос, череда шуточек, абсурд пожара. И внезапно он догоняет маньяков. Ему уже все равно, в глазах проскальзывает тот же блаженный адский блеск, что у серийного душителя.
Совместна ли совесть и публичность? Обычно внешние, репутационные недостатки — продолжение признанных обществом достоинств. Провалы и достижения питаются взаимно. Но в горьком свете покаяния ясно видно: “достоинства” (мнимые доблесть, отвага, острота) еще подлей и извивистей, их отвратность просто не столь очевидна поверхностному взгляду.
И как часто то, что мнится зрителям “недостатком”, — это самое драгоценное в тебе!
Совместима ли совесть и активная жизнь? Политик, бизнесмен — могут ли жить по совести, да и не бред ли она романтический? А журналист, как я? Ответ — ситуационизм. Ты должен всеми силами приближаться к честности в каждой конкретной ситуации.
Настоящее самолюбие выше выгоды, а честность не чужда самолюбованию. Мужик из проезжавшей машины помогает женщине, у которой кончился бензин. Он возится с пластиковой бутылкой, бензином, льет бензин в дырочку для бензина. Не потому, что хочет в благодарность ее тело или деньги.
Они разъезжаются и больше не встретятся, но отныне с ним несколько праведных минут.
“Я — фаталист”, — подумал я, вновь и вновь ощупывая новую Карту под свитером. В людях слишком много кукольного, неверно-вялого. В каждом человеке личность борется с куклой. И все же минуты возможны. Яркие, горячие, свои.
Вспомнишь, что был честен, и, как бы кто ни судил, отвоюешь себе еще кусок чистого пространства.
В доме, который замусорен.
Глава XII
Сергей Чередниченко
Совы не то, чем они кажутся
Сергей Чередниченко (1981) — живет в Москве. Прозаик, критик, преподаватель литературы. Печатался в журналах “Вопросы литературы”, “Континент”, “Октябрь”, в сборниках “Литрос”, “Новые писатели”, “Новая русская критика. Нулевые годы”, “Тверской бульвар, 25”; в газетах “Литературная Россия”, “НГ-Ex libris”.
В мыслях о совести десять минут в такси промелькнули для Антона, как одна секунда. Хмурый водитель с глубоким шрамом во всю щеку (видимо, от ножа) молча отсчитал пятнадцать рублей мелочью — сдачу с пятидесятирублевой. Вот она — русская глубинка… Честный народ, совестливый. Мог бы и не давать сдачи заезжему господинчику из северной столицы. Тем более что Антон на нее и не рассчитывал, полагая, что цена за проезд в такси даже в такой глуши не может опускаться ниже пятидесяти рублей. Оказалось, ошибался.
Когда потертая “копейка”, рыгнув мотором, уехала, Антон остался стоять один на обочине дороги, тянувшейся из города в лес. Тут он покрутил по сторонам головой, осмотрелся. Оказалось, что кафе “Чальмны Варэ” находится на окраине этого захолустного городка. По ту сторону дороги еще стояли обветшалые двухэтажные дома, местами штукатурка на них обвалилась, и открывшиеся кирпичи уже оплыли слоем желто-бурого мха. А на этой стороне улицы уже начиналась промзона. Вернее, то, что от нее осталось. Разноэтажные строения с побитыми окнами. Высокая закопченная труба кочегарки из темно-красного кирпича. Дальше по улице тянулся длинный бетонный забор. Видимо, когда-то на нем была колючая проволока. Теперь же сверху плит торчали в обе стороны лишь ржавые треугольные брусья, да и сами плиты кое-где завалились набок. Словом, типичный пейзаж изгнивающих при капитализме моногородов.